Философия символических форм. Том 1. Язык - Эрнст Кассирер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этом, похоже, именно глубинная сущность самого языка является причиной того, что подобный синтез определяется не только теоретическими средствами, но и средствами воображения, так что языковое «образование понятий» во многих случаях оказывается не столько результатом логического сравнения и сочетания полученных восприятием предметно — содержательных элементов, сколько результатом языковой фантазии. Форма образования рядов объектов никогда не определяется только объективным «сходством» отдельных предметно — содержательных элементов, но следует также и притяжению субъективной силы воображения. Мотивы, которыми язык руководствуется при образовании классов, представляются — насколько нам вообще удается в них проникнуть — еще вполне родственными примитивным мифологическим понятийным формам и соответствующему принципу классообразования[29]. В данном феномене находит себе подтверждение то положение, что язык располагается на границе между мифом и логосом и что он к тому же является опосредующим звеном между теоретическим и эстетическим миросозерцанием. Наиболее близкая и привычная нам форма образования языковых классов — разделение имен по «роду» на имена мужского, женского и среднего рода — еще часто оказывается пронизанной подобными полумифологическими, полуэстетическими мотивами. Поэтому именно те языковеды, которые сочетали силу и точность логико — грамматического анализа с глубиной и утонченностью художественной интуиции, верили, что им удалось приникнуть к самому источнику языкового образования понятий, так сказать, непосредственно услышать его журчание. Якоб Гримм полагает, что грамматические родовые различия в индоевропейских языках произошли в результате переноса естественного рода, осуществившегося еще на самой ранней стадии развития языка. Он приписывает подобное «естественное происхождение» не только мужскому и женскому, но и среднему роду, поскольку его истоки обнаруживаются «в понятии foetus или proles живых существ». Правда, попытки Гримма развить эту мысль и показать, что мужской род сплошь связан с более ранним, большим по размеру, более прочным, твердым, жестким, быстрым, деятельным, подвижным, зачинающим, женский же род, напротив, с более поздним, мелким, мягким, тихим, пассивным, принимающим зачатие, средний род с порожденным и созданным, вещественным, родовым, коллективным, неразвитым, — эти попытки были лишь в малой мере поддержаны современным языкознанием. Уже в области индоевропейского языкознания эстетическая теория Гримма столкнулась с более трезвой теорией Бругмана, согласно которой распространение родовых различий на всю совокупность имен основано не на некоей общей направленности языковой фантазии, а на определенных формальных и в каком‑то смысле случайных аналогиях. Язык был движим при выработке и фиксации этих различий не представлением об одушевлении вещей, а скорее лишенными значения различиями звуковой формы: так, например, то обстоятельство, что часть имен «естественного» женского рода, т. е. наименования женских существ, оканчивалась на — α (-η), привело к тому, что постепенно в результате чистой ассоциации все слова с этим окончанием оказались включенными в тот же класс имен «женского рода»[30]. Неоднократно предпринимались попытки создания и занимающих промежуточное положение теорий, в которых образование грамматического рода объясняется отчасти воздействием содержательных представлений, отчасти формальными мотивами[31]. Лежащая в основе всего этого проблема могла быть осознана во всем своем значении и полноте лишь тогда, когда выход языковедения за пределы индоевропейской и семитской языковой семьи все больше стал демонстрировать, что категория грамматического рода, существующая в индоевропейских и семитских языках, представляет собой лишь частный случай и, возможно, реликт более богатой и более четко дифференцированной системы классов. Если исходить из такой системы разделения на классы, особенно хорошо представленной в языках банту, то окажется несомненным, что различение грамматических родов в смысле «пола» занимает лишь относительно скромное место в общем наборе средств, которыми язык пользуется для выражения «родовых» различий вообще, что здесь может быть уловлено лишь отдельное направление языковой фантазии, а не ее общий и сквозной принцип. На самом деле значительное число языков вообще не знает разделения имен по естественному роду или какой‑либо его аналогии. В них вообще не различается мужская или женская родовая принадлежность неодушевленных предметов, в то время как у животных эти различия выражаются либо отдельными словами для каждого пола, либо таким образом, что к общему наименованию вида животного прибавляется слово, содержащее указание на половую принадлежность. В области человеческих существ также встречаются такие обозначения, когда, например, общее выражение для ребенка или слуги с помощью прибавлений подобного рода превращается в имя для сына и дочери, слуги и служанки и т. д.[32].
Гумбольдт, подобно Гримму усматривающий истоки языковых классов в основной функции языковой «способности воображения», с самого начала понимает эту способность в более широком смысле, исходя не из различения естественной родовой принадлежности, а из общего разделения на одушевленные и неодушевленные объекты. При этом он в основном опирается на свои наблюдения над языками американских аборигенов, большинство из которых либо вообще не обозначают различий естественного рода, либо обозначают их от случая к случаю и неполно, зато всегда проявляют тончайшее чутье относительно различения одушевленных и неодушевленных предметов. В алгонкинских языках именно это противопоставление определяет всю структуру языка. Особый суффикс (-а) обозначает в них объект, наделенный признаками живого существа и способности к самостоятельному передвижению; другой суффикс (-ί) обозначает предметы, лишенные этих атрибутов. Каждое имя или глагол с необходимостью относится к тому или другому классу, правда, разделение происходит отнюдь не только на основании признаков, получаемых в результате эмпирических наблюдений, но и при решающем участии мифологической фантазии и мифологического одушевления природы. Так, например, в этих языках значительное число растений — среди них важнейшие растительные виды, такие, как злаки и табак, — причисляются к классу одушевленных предметов[33]. Если в других случаях в один грамматический класс с людьми и животными заносятся также и небесные светила, то Гумбольдт видит в этом наиболее ясное свидетельство того, что в мышлении народов, осуществляющих это отождествление, они рассматриваются как наделенные личностью существа, самодвижущиеся и, возможно, определяющие сверху судьбы людей[34]. Если это умозаключение обосновано, то тем самым становится доказанным, что язык в таких классификациях, хотя и переплетен еще непосредственно с мифологическим мышлением и представлениями, однако уже начинает подниматься над этим примитивным уровнем мышления. Ведь в то время как на этом уровне еще господствует форма «всеобщего одушевления», равномерно охватывающая и пронизывающая мир в целом и каждый случай наличного бытия в нем, то в осуществляемом языком противопоставлении лиц и вещей из общей сферы «жизни» начинает постепенно и все более определенно выделяться наделенное самосознанием бытие личности как бытие, обладающее своеобычным значением и ценностью. Так, например, в дравидийских языках все имена распадаются на два класса, один из которых охватывает «разумные», другой— «неразумные» существа, так что к первому кроме людей принадлежат боги и полубоги, ко второму — не только неодушевленные вещи, но и животные[35]. Сечение, проходящее при этом по всему миру, осуществляется, таким образом, по существенно иному принципу, нежели простое и в общем‑то недифференцированное мифологическое одушевление вселенной. Языки банту также четко различают в своей системе именных классов человека как самостоятельно действующую личность и любого рода одушевленное, но не наделенное личностью существо. Поэтому они употребляют особый префикс для обозначения духов, если они мыслятся не как самостоятельные личности, а как персонификация сил, враждебных человеку, так что этим префиксом сопровождаются, в частности, обозначения болезней, а также дыма, огня, рек, луны в качестве природных сил[36]. Тем самым понимание лично — духовного бытия и деятельности в узком смысле создает себе в языке свои собственные средства выражения, в силу чего оно оказывается в состоянии отделиться от представлений о жизни и душе, свойственных чистому анимизму, от взгляда на душу как всеобщую, но именно в этом своем всеобщем характере поначалу совершенно неопределенную мифическую способность.