Том 10. Публицистика (86) - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известный граф захотел, скажем, кушать. Является в дорогой ресторан, приглашает шикарную девчонку, разворачивается франков на пятьсот, а перед уплатой счета (французам никогда не привыкнуть к византийскому коварству русских) идет говорить по телефону. Несчастная девчонка до закрытия ресторана рыдает над счетом, покуда ее не сдадут в полицию, потому что адрес графа неизвестен…
Молодые люди пристраиваются, смотря по вкусу, одни к старушкам, другие к старичкам. Это необыкновенная, так сказать, тихая профессия. Обладающие большой фантазией – вымогательствуют, подделывают документы или, чтобы жениться на какой-нибудь заезжей дуре, меняют фамилию: например, разночинец Иванов становится дворянином: Ива Нов…
Многие состоят в союзе младороссов (русские фашисты). Это публика дисциплинированная, отчетливая, свирепая. У этих, конечно, – деньги. Эти только и ждут, когда Япония и Германия бросятся на СССР. Иные уехали воевать в Боливию, – вербовали, обещали золотые горы, а получили – кто пулю, кто желтую лихорадку. Молодые люди из бывших интеллигентных семей уходят в мистику, даже принимают священство. В Париже попов – на десять эмигрантов поп. Готовятся к «восстановлению православия» в России.
Сочувствующих нам тоже немало, главным образом из тех, кто работал на заводах, в предприятиях. Теперь большинство, как иностранцы, уволены, и многим грозит запрещение права труда. А это влечет (в случае нарушения, – хотя бы человека позвали помыть тарелки) высылку за пределы Франции, – куда хочешь, то есть беспаспортное бродяжничество, воровство, тюрьма или самоубийство…
Опускается вечер, отгорает за мглистыми тучами заря, видная сквозь пролет наполеоновской арки. Зажигаются синие, красные надписи. Над графитовыми крышами проносятся ласточки. Кафе пустеют. На несколько часов город притихает, чтобы снова до полуночи оживились тротуары и кафе. Тогда снова – невеселые лица, пустые глаза. Будто город доживает последние месяцы перед событиями, когда взовьется трагический занавес…
Меня окликнули. Оборачиваюсь. Писатель Х. и с ним художник У., который еще недавно брал по десяти тысяч фунтов за портрет, назначал сеансы в 7 часов утра и писал, одетый во фрак. Сейчас он идет угрюмый, почему-то небритый, глядит под ноги.
– Нужно поговорить, здесь слишком людно, идемте в переулок, – говорит Х. (Сворачиваем в боковую, слабо освещенную уличку, садимся в бистро для шоферов.) От возбуждения Х. брызгает слюной.
– Здесь все прогнило насквозь. Будущего нет. Ну да, я ошибся, ошибся, признаю… Вы правы, вы, вы… (И, как тень, что выплыла из щели адского мрака, мертвыми глазами глядит на Орфея, – живого, оттуда, из жизни)… Вы о нас никогда не вспоминаете? Да, да, – чего о нас вспоминать? Мы – трупы. Ах, какая здесь гадость (схватился за седые волосы)… Ложь, пакость, мелко, ничтожно. Скажи, – все правда, что пишут у вас в газетах? Да, да – чего же вам лгать. И люди счастливые? Так, так, так… Скажи, – вернуться мне нельзя?.. Конечно, конечно, сам понимаю, нельзя… А вот – ему? Он – художник, вне политики…
Художник У., будто выламывая кирпичи из глотки, говорит:
– Я подумываю. Может быть, я и решу съездить в Россию… Скажите, – скажем, я переезжаю границу, – меня может схватить ЧК и расстрелять?..
– Не знаю, – отвечаю ему. – Таких случаев у нас не было, по-моему. Вы путаете нас с какой-нибудь другой страной. Конечно, если вы перейдете границу без паспорта, на лыжах, ночью, – неприятности некоторые обеспечены.
– Хорошо, я вам верю… Предположим, я приехал в Москву. Я захотел есть. Могу я купить хлеба себе?
– Не знаю, – отвечаю ему, – может быть, вы привыкли кушать какой-нибудь особенный хлеб… А вообще у нас хлеба купить можно, булочных больше, пожалуй, чем здесь…
Так они сидели – две растерзанных тени в бистро, где за цинковым прилавком усатый хозяин мыл кружки. Пиво в кружках было горькое. Ночь за дверью была душная, грозовая…
Писатель Х., перегнувшись через стол, впиваясь глазами мне в лицо, спросил:
– Такого ощущения нет, что вы приехали сюда и дышите свободным воздухом?
– Нет, такого ощущения нет…
– Ну, хорошо… Надо платить… А?
Я заплатил. Оба они как-то вяло, будто перестав всем интересоваться, сунули мне руку и пошли, не оборачиваясь.
Писатель и трибун*
Есть люди, возникающие, подобно вехам, на путях и перепутьях истории.
Был третий год мировой войны.
Зарывшись глубоко в землю, миллионы людей истребляли друг друга, хладнокровно и упрямо, строго в согласии с наукой об истреблении себе подобных.
Тогда во Франции появилась книга Анри Барбюса «Огонь».
Она не содержала прямого ответа, она не звала открыто к борьбе с поджигателями войны, не указывала их точного адреса. Но трудно было сказать искренней и ярче о бессмыслице мировой бойни, чем сказал Анри Барбюс. Его книга потрясла души, она была подобна дуновению освежающего ветра, пролетевшего над европейской пустыней.
То было слово великого гуманиста, произнесенное в годы всеобщего одичания и ненависти. И вместе с тем в этой книге уже содержалось зерно преодоления гуманизма.
Я помню 1920 год. Бретань. Крошечная деревушка на берегу моря.
Из далекой России доносились отрывочные сведения о героических боях с поляками, о грандиозных победах у Перекопа.
Я работал тогда над первой книгой трилогии «Хождение по мукам». Работа двигалась к концу. Но вместе с концом созревало сознание, что самое главное так и осталось непонятым, – что место художника не здесь, среди циклопических камней и тишины, нарушаемой лишь мерным рокотом прибоя, но в самом кипении борьбы, там, где в муках рождается новый мир.
Однако даже отдаленное понимание нового было невозможно без переоценки тех идей, с которыми мы вошли в войну.
И творчество Анри Барбюса стало одним из звеньев в сложном и трудном деле переоценки всех ценностей. И его «Огонь» был знамением времени. То было начало сложного идеологического процесса, который был пережит многими представителями старой европейской культуры.
Начались мучительные поиски новых путей. Одних эти поиски вместе с Анри Барбюсом привели в лагерь молодого человечества, в лагерь борцов за бесклассовое общество.
Другие, распрощавшись с прекраснодушными и всеобъемлющими идеалами гуманизма, стали откровенными апологетами классового насилия и грабежа.
О них говорил в своей горячей речи Анри Барбюс на недавнем конгрессе защиты культуры в Париже.
Миллионы людей, весь смысл существования которых в мирном созидании и творчестве, вдохновленном великими идеалами социализма, с глубокой скорбью переживают