Красный ветер - Петр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она потащила их на край аэродрома, поставила на холмик пяток пустых бутылок и на горлышке каждой пристроила по пробке. А потом отошла на двадцать — двадцать пять шагов и, перебрасывая пистолет из одной руки в другую, почти не целясь, начала стрелять. Ни одного промаха! Пробки слетали с горлышек, а бутылки оставались целыми.
Педро Мачо скептически заметил:
— Цирк!
Риос Амайа сказал:
— Хуан Морадо подбрасывает в воздух монеты и на лету их расстреливает без промаха. Вот он — снайпер. А это — игрушка. Детская забава.
А через два или три дня они вызвали ее в штаб. В углу, сдержанно постанывая от боли, сидел с перебинтованной рукой человек и жадно затягивался дымом сигареты. Черные пятна крови выступили на его повязке, лицо человека страдальчески морщилось, и было видно, как он прилагает все силы, чтобы не показать, какие муки испытывает.
Педро Мачо сказал:
— Слушай, дочка, наши летчики сбили Ю-52. Вот этот человек, единственный оставшийся в живых, — не пилот, не штурман и не механик. Кто он есть — мы не знаем. Знаем только, что он француз и ни слова не говорит по-испански. Я тебя очень прошу, дочка, все, что он скажет, переведи очень точно. Это необыкновенно важно, так как мы убеждены: он — офицер связи и много знает. Ты меня поняла?
— Поняла. Только я не буду ничего переводить…
— Не будешь переводить? — изумился комиссар полка. — Ты не будешь переводить?
Риос Амайа тоже ошалело взглянул на Эстрелью:
— Это как же понимать?
— Очень просто. Пока мне не дадут твердого обещания зачислить бойцом в роту охраны, я не стану разговаривать ни с французом, ни с немцем, ни с чертом, ни с дьяволом. На войне люди воюют, а не болтают языками, как это делаю я.
— А тебе знакомо, такое слово, как «трибунал»? — Риос Амайа не сильно, но довольно выразительно пристукнул кулаком по столу. — Ты знаешь, что бывает в таких случаях, когда подчиненные отказываются выполнять приказы?
— Все это я знаю, — ответила Эстрелья. — Но вот где-то я читала об одной редкой, еще не изученной болезни: в один прекрасный день человек вдруг обнаруживает, что у него внезапно отказала память. Святая мадонна, этот человек плачет, убивается, однако вспомнить, что было только час назад, не может. — Эстрелья с минуту помолчала в глубокой задумчивости, потом потерла лоб ладонью и сказала: — Нежданно-негаданно я обнаружила эту болезнь у себя: ни слова не могу вспомнить ни из французского, ни из немецкого… А ведь только вчера…
— Опять цирк! — воскликнул Педро Мачо. — Ты хоть помнишь свое имя?
— Имя? Свое? Не то Эсмеральда, не то Анна-Мария. А вы — камарада Буэнавентури Дурутти?
Комиссар полка редко выходил из себя. Но сейчас он взорвался. Забыв о присутствии пленного француза, и о Риосе Амайе, он закричал:
— Я тебе дам Буэнавентури Дурутти! Я тебе дам Эсмеральду и Анну-Марию!.. Девчонка! Устроила целое представление!.. — И тут же, посмотрев на командира полка, рассмеялся. — Хорошо, что мы не зачислили ее в роту охраны. Она ведь может забыть, за кого воюет — за Франко или за Республику…
Рассмеялся и Риос Амайа:
— Никуда мы с тобой не денемся, комиссар. Придется пойти ей навстречу… Так как у тебя с французским, Эстрелья?
— Сейчас уже начинаю вспоминать, — сказала Эстрелья.
4Ракета взмыла в небо и словно утонула в мороси.
Даже холмов, возвышающихся неподалеку от аэродрома, не было видно — их плотно укутала завеса дождя и низких облаков. Северный ветер гнал тучи к Средиземному морю, разрывая в клочья, сталкивая друг с дружкой, и в этом хаосе неба, похожем сейчас на вздыбленный в бурю океан, не видно было и лоскутка синевы.
С соседнего аэродрома взлетели две эскадрильи «эрзетов»[18]. Одну вел командир эскадрильи испанец Кампильо, другую — капитан Пабло Льоренте, смоленский парень Павел Ларионов. Груженные бомбами машины тяжело оторвались от земли, построились в два клина и взяли курс на Гвадалахару.
Шли на бреющем. Пятнадцать — двадцать метров от земли.
Дождевые струи бились о козырьки, дробились на мельчайшие капли и мутной сеткой закрывали все, что было впереди. Летчики высовывались наружу, но струи больно секли лицо, и сразу же водяной пылью покрывались стекла очков.
А земля — совсем рядом, бешеные порывы ветра швыряют машину на крыло, вверх, вниз, порой ее выхватывают в двух-трех метрах от неуютной, насторожившейся и словно бы подкарауливающей земли.
Летнабы оглядывают такое же насторожившееся и подкарауливающее небо и кричат в трубку переговорного аппарата:
— Где «мухи»? Где «курносые»? Слышишь, командир, небо пустое, как карман монаха!
— Следи за воздухом! И меньше болтай!
И-16 и «чайки» летели над «эрзетами» — один над самой кромкой облаков, другие вскарабкивались на две с половиной — три тысячи метров. Здесь было солнце — много ослепительного солнца Испании, здесь казалось, что весь мир залит его светом, а внизу… Внизу не облака, а покрытые снегом холмы и долины, гигантской силой выброшенные на сушу айсберги и льдины.
И ни одного вражеского самолета!
Притаились? Ходят-бродят далеко в стороне? Рыскают, как волки, по ту сторону солнца, чтобы нежданно-негаданно вывалиться с поднебесья и ударить всей мощью пушек и пулеметов?
Итальянские машины стояли на приколе.
Разбросанные по аэродромам, они мокли под дождем, простуженно кашляли порой прогреваемыми моторами, хлопали, точно птицы подбитыми крыльями, чехлами… Летчики — хмурые, злые, проклинающие непогоду — ходили вокруг, жадно курили, ругались, неистовствовали: какого дьявола их заставляют дежурить у машин, когда любому ясно, что даже ас самого высокого класса не сможет оторвать свою машину от земли. Летное поле покрыто лужами, земля — сплошное месиво: сделаешь шаг — и ноги по щиколотку вязнут, точно в болоте. Не только взлететь — на старт не вырулишь! А если и взлетишь? Сразу же зароешься в грязную, насквозь пропитанную влагой вату облаков и тумана, и найди потом прихлопнутый всей этой мерзостью аэродром, сядь на этой пакостной трясине — костей не соберешь! Правда, за каждый вылет им должны бросать хороший кусок, но своя шкура все же дороже денег.
А генерал Роатта, командующий итальянским экспедиционным корпусом, через каждые четверть часа подзывал адъютантов и спрашивал:
— Что авиация?
Ему отвечали:
— На земле. А если точнее — по колено в грязи.
— Сиснерос тоже сидит?
— Как свинья в луже!
Генерал Роатта (в Италии он — генерал Манчини) рассмеялся. Он был доволен. Наступление началось так, как он и предполагал: его ударные части смяли передовые подразделения республиканцев и танковой лавиной, за которой следовала мотопехота, покатились к Гвадалахаре. Всем войсковым командирам дан был строгий приказ: не останавливаться ни при каких обстоятельствах, с потерями не считаться, крушить на своем пути все, что встретится, с пленными не возиться…
Еще там, в Риме, в беседе с Муссолини, генерал Роатта без труда понял, о чем печется дуче. Размахивая руками, в запальчивости брызжа слюной, он кричал:
— В конце концов мне наплевать, на Франко и на то, что эти красные фанатики лупят его по морде. Пусть лупят — может, он поумнеет. Но… на Испанию смотрит весь мир: чего же в конечном счете стоит фашизм? Это первое. И второе: главное — заваруха в Испании должна кончиться как можно скорее потому, что мир уже созрел для большой войны против красных вообще и против Кремля в частности. Испания началу такой войны мешает. Она путает карты не только нам, но и кое-кому там… — Дуче неопределенно махнул рукой за окно. — Вы думаете, Берлину, Парижу и Лондону будет безразлично, если Франко сядет в лужу?..
Генерал Роатта разделял тревогу своего шефа. И так же, как шеф, был полон радужных надежд: его корпус сметет с дороги все, что там есть, и с триумфом войдет в Мадрид… Берлин, Париж и Лондон? Там ахнут, когда узнают, с какой стремительностью Роатта закончил кампанию. И пускай ахают — им будет о чем подумать на будущее.
* * *Генерал ехал в легковой машине «изото-фраскини» оливкового цвета. Откинувшись на бархатную подушку, услужливо подсунутую под его спину адъютантом, он порой прикрывал глаза и чувствовал, как сладкая дремота охватывает уставшее тело. По шоссе, по обочинам двигались танки и огромные грузовики «лянчис», всюду лязгало и грохотало, но генерал Роатта лишь сладко жмурился: это была приятная его душе музыка, которую он не променял бы и на райский покой…
Но вот в эту музыку вторглись совсем другие звуки — вначале неясные, однако с каждым мгновением приобретающие все более определенный характер, — шла авиация. Откуда она шла, куда, чья она была, генерал знать не мог, но, помимо его воли, тревога закрадывалась в сердце все сильнее, и он, дав шоферу знак остановить свой «изото-фраскини», быстрым взглядом окинул все, что творилось вокруг.