Психология. Психотехника. Психагогика - Андрей Пузырей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказа, который уже и сам, надо было бы заметить, не только не совпадает с собственно сновидением, но оказывается – вследствие соответствующей работы толкования и через нее – заступающим место собственно сновидения. Рассказа, который сам уже обращается в анализе «вместо» сновидения в его собственном и – как мы сейчас догадываемся – «продуктивном» существовании в общей «экономике» нашей внутренней жизни. Этого «просто рассказа о» сновидении, который и сам уже, как мы это прекрасно сейчас понимаем, является всегда определенным – и, внутри анализа, невероятно изощренным и всегда уже всем ходом анализа особым образом «поставленным» (как ставят голос) – способом интерпретации сновидения. Рассказа, стало быть, так или иначе «подающего» сновидение – сообразно ближайшей и более широкой ситуации. «Рассказа сновидения», наконец, который сам уже – говоря словами Бахтина – есть всегда определенный способ «сценирования» (прямо-таки по Берну!) ближайшего события общения между пациентом и психоаналитиком.
Итак, характерный для литературной критики способ чтения и понимания текста, о котором говорит Выготский, характерен также и для фрейдовского психоанализа. Больше того – это способ понимания, доминирующий (если не единственно известный) и в современной психологии. Способ понимания, который оказывается сущностно соотнесенным и с определенным, также доминирующим сегодня типом психотехники.
Этими несколькими фразами мне приходится ограничиться в прослеживании параллели между ситуацией, обсуждаемой Выготским, и ситуацией в современной психологии и психопрактиках. Замечу только, что за рассмотренной концепцией «понимания» стоит, конечно, определенное понимание самой «рациональности».
Возвращаюсь к сказанному Выготским. Второй, альтернативный способ чтения и понимания, которого предполагает держаться сам Выготский, как раз и ставит феномен тайны «во главу угла», как раз и пытается брать именно «тайну» в качестве исходной, отправной точки для развертывания работы понимания, но также, как я уже сказал, и предельной, последней ее точки – точки, в которую понимание должно также снова и снова «возвращаться», или, быть может, лучше было бы сказать: которой оно снова и снова должно еще достигать – как «последней» и «истинной» реальности.
Задача понимания состоит здесь, стало быть, не в том, чтобы разоблачать таинственное, рассеивая его, как только снаружи обволакивающий и скрывающий понимаемое «туман», но, напротив, в том, чтобы утвердить «тайну» как таковую в ее неустранимости и реальности, то есть понять «тайну» не как то, что извне скрывает и заслоняет понимаемое, но, напротив, как то, что является внутренне самому понимаемому присущим и, больше того – его существом и корнем – тем, в чем или «из чего» понимаемое получает оправдание своего существования, достигает его подлинности. Чуть дальше Выготский прямо говорит об этом.
Интерпретация в этом случае, кроме прочего, оказывается в совершенно ином, нежели обычно, отношении к понимаемому: она не «замещает» исходный текст, не встает на его место, но пытается держаться как бы «при» нем, выступая только в качестве «проводника» к нему, или, что то же: выступая в качестве того, что открывает понимаемому дорогу, дает ему возможность «выйти» нам навстречу.
Интерпретация, стало быть, оказывается только дополняющим и усиливающим, «амплифицирующим» наше понимание органом (или – «приставкой», «насадкой»), но, важно – амплифицирующим «в сторону», «в направлении» самого понимаемого. То же самое можно было бы сказать и иначе, «в приведении» к понимаемому, – к сожалению, сегодня я не имею возможности развернуть этот очень сильный и красивый ход, намечаемый в работах некоторых современных авторов, в частности М. Бланшо, – «интерпретация» амплифицирует само понимаемое, «доводя его до кондиции», открывая для него возможность нам сказаться или даже: ему – нас – понять! Это «Гамлет» меня понимает! – так, что позволяет мне достичь реальности и полноты моей жизни! Это «Гамлет» меня понимает, ибо он «лучше», полнее понимает меня, чем я сам – без, вне него. Именно поэтому всякое полноценное, «адекватное» природе большого, настоящего искусства, понимание – сущностно «продуктивно», оно само есть «творчество» – и в самом строгом и большом смысле этого слова – не психологическом даже, но – собственно бытийном; и – именно поэтому уже – оно не может осуществляться через «сведение» к уже известному и понятному.
Нельзя не услышать здесь, пусть и в неявном еще проведении, основную тему будущей культурно-исторической теории, нельзя не усмотреть в этих размышлениях Выготского ход, путь к идее «инструментальности»; но нельзя не признать одновременно также, что эта идея инструментальности берется здесь совсем в другом ракурсе, выступает в другом смысле, нежели в работах Выготского, составляющих канонический корпус текстов собственно культурно-исторической психологии. Об этом я, быть может, еще успею сказать несколько слов чуть дальше.
Здесь же я хотел бы заметить только – это важно для дальнейшего, – что «интерпретация», или «чтение» (что здесь – одно и то же), в данном случае никоим образом не «производит», не «порождает» смысл текста. «Интерпретация» тут, в конце концов, лишь дает возможность «заговорить» самому тексту, высказать то, что он говорит; высказать это, быть может, в более артикулированной – что, однако, не значит: в более ясной и понятной для рационального сознания – форме.
И вот теперь – второй фрагмент: «Исходная точка – миф Гамлета, реальность Гамлета».
Стоящая в этой фразе запятая исключительно важна: вычитываемая благодаря ей смысловая эквивалентность «мифа» и «реальности», равно как и прослеживание других контекстов употребления слова «миф» в данной работе Выготского позволяют воздержаться от того, чтобы «вчитывать» в него привычные нам сегодня значения. И хотя из слов самого Выготского следует, казалось бы, что понятие «мифа» занимает особое, ключевое положение в данной работе, специфицируя новизну его подхода: «Собственно, настоящий краткий этюд, – пишет на предыдущей странице Выготский, – есть опыт истолкования трагедии как мифа, опыт, – с пафосом замечает он, – в шекспировской критике первый», однако, собственно понятие «мифа» в данной работе не только не вводится Выготским в явном виде, но и не может быть реконструировано из его «употреблений», в силу, мягко говоря, весьма вольного его употребления. Так или иначе, важно то, что мы можем подставлять вместо него такие его смысловые эквиваленты в рассуждении Выготского, как «реальность», «последняя реальность» нашей жизни, «мистическая реальность», или: «первая реальность» трагедии и, соответственно, «первичная данность» ее чтения, понимания, или даже: «символ», – эквиваленты, которые и позволяют развернуть действительные – не по словам, но по сути – мыслительные и шире: духовно-исторические рамки, в которых реально развертывается в данной работе мысль Выготского.
Итак: исходная точка чтения и понимания трагедии – это «миф» Гамлета, «реальность» Гамлета, это – «необъяснимая первоначальная данность, – продолжает Выготский, ставя важную запятую, означающую здесь «то есть»: то есть – реальность трагедии, которая убедительна (именно как «реальность» неустранимая и «последняя» реальность, то есть реальность, сообщающая «убедительность» и всему остальному. – А.П. ), властно покоряющая необъяснимой силой художественного гипноза (оставим это слово на совести Выготского. – А.П. ) и внушения.
Из этой мистической (так! – и каждый, кто читал «Гамлета» Выготского, должен понимать, что слово это в контексте данной работы нагружено предельно серьезным и ответственным смыслом, к которому уже и «миф» не подходит, ибо «мистериальность», о которой тут идет речь – мистериальность христианского толка, – уже совершенно иного ряда и свойства. – А.П. ) – из этой мистической реальности трагедии, – продолжает Выготский, – вырисовывается как второстепенное все остальное: образы действующих лиц, фабулы, диалоги и т. д. Все это подчиняется главному. Европейская критика (по сути дела – хочет она того или нет – по реализуемому ею способу чтения, понимания. – А.П. ) оспаривает, разлагает, переводит, борется с трагедией».
Поразительные по проницательности и точности слова! Как точно и сильно говорит тут Выготский. И следует вдуматься в эти слова Выготского, чтобы понять их во всей их парадоксальной очевидности! Обычный способ чтения и понимания по сути дела упраздняет феномен трагедии как таковой, замещая его тем или иным рациональным, редуцирующим, «объясняющим» толкованием. Этими немногими – такими, казалось бы, простыми и такими неопровержимыми словами – Выготский подписывает приговор всей прежней литературной критике, показывая ее с самого начала обреченность в ее попытке понять феномен трагедии. Но ведь, положа руку на сердце, теми же словами он подписывает приговор не только ей, но также и всей, по сути дела, психологии – и не только академической «научной», но также и «практической», равно как и самим «психопрактикам» – в их претензии на действительное понимание человека, всего человека, или: полного человека, ибо ведь и она – как бы парадоксально и невероятно, на первый взгляд, это ни звучало и что бы она при этом ни писала на своих знаменах! – и она реально «оспаривает» и «борется» (так!) с человеком – с человеком «в полном смысле слова», с «человеком трагедии», с «человеком мистерии», – и не в каком-нибудь «специальном» и «потустороннем» этой жизни смысле, но в самом, что ни на есть «посюстороннем» и имманентном ей смысле, борется с человеком как свободным и духовным существом, борется с «трагедией» – не шекспировской даже, но с трагическим и мистериальным пониманием самой жизни вообще, борется с «тайной» – не «мифом», но реальностью, последней реальностью жизни, с «тайной», которая – по слову другого трагического поэта – «одна только и дает нам жизнь!» – борется, как мог бы сказать сам Выготский, с «собственно человеческим в человеке».