Чего же ты хочешь? - Кочетов Всеволод Анисимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мечтаю путешествовать,– сказал Феликс Лере.– Завидую вам, столько всего увидели.
– Не завидуйте,– ответила Лера.– Я так счастлива, что эт кончилось, что я снова дома, в Москве. Знаете, иной раз пишут: готов был целовать землю. Когда мы пересекли свою границу, когда я увидела наших пограничников, наши поля, луга, то вот как раз так – готова была выскочить из вагона, убежать в березы, в елки, упасть среди них на землю и целовать ее.
Они попрощались возле дома, в котором жила Лера.
– Вот он, мой родной дом, – показывала она рукой. – Вот моя парадная. Вон те окна, на третьем этаже, те, те… Это мои, наши окна. У меня своя комната, родители ничего в ней не трогали, не переставляли, сохранили, как было. Как ушла, так пришла. Одно изменилось. У меня теперь ребенок. Мальчик. Толька. Опыт жизни! Если будет желание, звоните, заходите. Всегда буду вам рада.
28
Савва Богородицкий расхаживал по мастерской Свешникова.
– Антонин,– заговорил он, останавливаясь грудь к груди перед художником, – ты получил письмо группы русских людей, подписанное видными деятелями русской культуры за рубежом?
– Белоэмигрантами?
– Ну уж так и «бело»! Эмигранты – да. Но почему «бело»?
– По белой линии бежали они, или сами, или их родители, из России-то, Савва Миронович,– сказала Липочка,– письмо это получила я. Я его распечатала, я и прочла. Антонин даже в руках такую пакость не держал.
– То есть как же пакость?! – Богородицкий всем корпусом повернулся к Липочке. – Это честное обращение к интеллигенции России.
– А с чем те заграничные честняги обращаются к нашей интеллигенции? – Липочка выжидающе прищурила свои синие глаза. – Скорбят люди, скорбят, Олимпиада, по поводу того, что много у нас отклонений от ленинской линии.
– От ленинской? – Липочка засмеялась. – Там, в их листовке, об этом и помину нет. Скорбят – верно. Но скорбят оттого, что Советской власти вот уже пятьдесят лет, а они в Россию так и не вернулись. Поместья их папочек все не возвращены владельцам, буржуазный строй не восстановлен. Жаль, я ту бумаженцию в мусоропровод отправила, я бы процитировала вам избранные местечки из этого «труда».
– Коллективного труда! – воскликнул Богородицкий. – Это объединенный голос.
– Коллективный! Объединенный! У них приписка там была. По смыслу такая…
– Не надо воспоминаний. – Богородицкий извлек из кармана лист бумаги, сложенный вчетверо, развернул. – Приписано так: «Эмиграция давно не имеет возможности созывать съезды или совещания, на которых могли бы вырабатываться подобные обращения, и оно было составлено одним лицом. Затем, по переписке, к нему присоединились другие подписавшие его лица, одобрившие основные положения обращения». Это вы хотели процитировать?
– Хотя бы. Это же стряпня, Савва Миронович, а не объединенный голос. И вообще они в своем «обращении» ноют о том, что у нас надо что-то менять, менять, менять… А нам с Антониной ничего менять не надо, нас вполне устраивает то, что есть. Чего к нам со всех сторон лезут?! Чего от нас хотят? – Да, да,– подтвердил все время молчавший Свешников – Пошли-ка они, эти американские русские или русские американцы…
– Не понимаю тебя, Свешников. – Богородицкий тяжело плюхнулся в кресло. – Ты русский человек?
– Я, Савва Миронович, советский человек.
– До чего увертлив. Тьфу! – Богородицкий сделал вид, будто он плюнул на пол.– Допустим, хорошо, советский. Хотя такой нации нет на свете. Но советский-то ты не по рождению, не по крови, а по обстоятельствам – родился в Советской стране, вот и советский. По паспорту с гербом «серпастым и молоткастым». И только. Нет, дорогой мой, национальная принадлежность выше государственных устройств. Была царская власть, а русские оставались русскими. Было Временное, как в учебниках пишут, буржуазное правительство. А русские оставались русскими. Пришла Советская власть. Но русские-то от этого какими-нибудь эсперантскими не стали. Не крути, Антонин, не крути. Поглядите, какой большевик! А что же ты, советский-рассоветский, вокруг иностранцев волчком вращаешься? Почему ты заграничными бумажками за портретики берешь? Это что: доярка, ударница коммунистического труда? – Не вставая с кресла, носком ботинка Богородицкий указал на прислоненный к стене большой портрет сухой, румянощекой старухи в мехах. – Теща какого-нибудь секретаря или советника посольства энской державы, поди?
– А что, я голодный сидеть должен, да? – засуетился по мастерской Свешников.– Верно, теща. Верно, энская. Верно, хорошо заплатят за эту рожу. Не я виноват. Меня даже в Союз художников не принимают.
– Не прикидывайся ягненочком! Ты и не подавал в Союз-то. Все это знают, что ждешь, когда тебя под ручки, с почетом введут в братство советских художников. Горд, высокомерен в душе. А юродствуешь, дурачка из себя строишь.
– Савва Миронович! – сказала Липочка.– Мне бы не хотелось, что бы вы с Антонином Иоакимовичем разговаривали в таком тоне.
– Простите великодушно, простите. Но уж очень я не люблю, когда люди петляют, будто зайцы. Или уж одно, или уж другое.
– А я не желаю,– выкрикнул Свешников,– чтобы от меня еще какое-то другое требовали! Не желаю!
Богородицкий вытащил из кармана платок, утер им лицо, хотя в мастерской было прохладно, северный ветерок свободно проникал сквозь распахнутые окна.
– Погорячились и будя, – сказал он примиряюще.– Давай поговорим спокойно. Не все же у этих эмигрантов в их письме несусветица. Вот, к примеру, о свободе творчества. Сам же чувствуешь на себе…
– Ничего я не чувствую! – Свешников стукнул по столу тяжелой бронзовой пепельницей.– Что хочу, то и делаю. Никто меня ничем не ограничивает, и защитников мне никаких не надо!
– Темный ты человек, Антонин, темный. – Богородицкий сокрушен но качал головой.– Ладно, допустим, что письмо ихнее – бред, допустим, что его и вовсе нету. Свое мы должны написать, обратиться с ним…
– Куда же это, интересно?
– К руководству, в верха. Напишем про тех, кто тебя зажимает…
– Никто меня не зажимает! – Свешников еще сильнее стукнул пепельницей по столу.
– О тех, кто у нас, в творческой среде, создает нездоровую обстановку,– продолжал, как бы не услыхав этого, Богородицкий.– Выведем их на чистую воду. Открыть надо фортки, проветрить наш дом.
– Савва Миронович! – сказала Липочка. – Извините, но вы с этими предложениями обращаетесь явно не по адресу. Вас кто-то ввел в заблуждение.
– Почтеннейшая! – Богородицкий вытащил зеленую книжку. – Никто меня в заблуждение не вводил. И адрес у меня верный. Свешникова, вашего отца,– глаза Богородицкого смотрели в странички его книжечки,– звали Иоакимом Филипповичем?
– Ну и что?
– Мамашу вашу, его супругу, звали Елизаветой Степановной?
– Это все есть в моей метрике, в свидетельстве о рождении.
– Верно, верно, там есть. Но не все. – Богородицкий усмехнулся. – А где они, ваши папаша и мамаша, ныне? Ну-ка ответствуйте!
Свешников молчал. Молчала и Липочка, с трудом сдерживая волнение.
– А не расстреляны ли они, Антонин Иоакимович? – с улыбочкой продолжал допрос Богородицкий.
Свешников молчал. Липочка ответила:
– Их повесили, Савва Миронович. Зачем вы об этом? И какое это имеет отношение?
– Вешать, положим, тогда не вешали, это уж вы прибавляете. А что вышку дали, это факт. Так что почтеннейший враг народа и почтеннейшая его супружница были того…– Богородицкий сделал жест рукой, будто нажимает на невидимый спусковой крючок пистолета.
– О чем вы? – Свешников, недоумевая, поднял на него глаза.
– Да, о чем? – вся напряглась и Липочка.
– О том, что правы люди, о которых, вы так недоброжелательно отозвались. – Богородицкий похлопал себя по карману, где сложенное вчетверо лежало подметное обращение белоэмигрантов. – Нас тут трое, в этой зале, и все трое мы на себе испытали несправедливость…
– Вы что-то путаете,– сказала Липочка.– Мы не улавливаем вашу мысль. Савва Миронович. Какие враги народа? Какие дети врагов народа? Антонин, скажи же ты наконец человеку! Пусть знает.