Василий I. Книга 2 - Борис Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Монастырь в самом деле очень был похож на древний киевский: имел подземные проходы и кельи, выкопанные в береговом склоне, одно слово — Печерский, с той только разницей, что в Киеве отшельники попервоначалу именно в пещерах жили, а не в обустроенных покойчиках. Но и здесь пещеры, как в Киеве, имеют много ходов, иные в рост человека и выше, а широки настолько, что двоим вполне можно разойтись. И даже построена подземная церковь, в которой служится обедня каждую субботу. Хотя в пещерах нет нетленных мощей, как и нет у монастыря своих святых, паломников и тут предостаточно.
По многолюдству Киприан сразу понял, что Печерский монастырь непросто сам по себе развивается, но и рассылает подвижников в отдаленные леса Заволжья. Наблюдение это его, как митрополита всея Руси, ничуть не трогало, но он с удовлетворением решил, что порадует таким сообщением Василия Дмитриевича: в Нижнем Новгороде обстановка складывалась нынче так, что впервые интересы великого князя и митрополита полностью совпадали.
Евфросин до поставления в архиепископы был архимандритом этого Нижегородского монастыря, а потому был по-особенному к нему привязан, хорошо знал здесь каждую подробность и повел митрополита в пещеры неспроста.
В одном из углублений, где устроена была небольшая молельня, он обратил внимание на плиты, которыми устелен пол: на них был дивной красоты орнамент в виде разнообразных и непринужденно разбросанных шестиконечных звезд, словно цветы кипрея на лугу. Киприан не мог не обратить внимания на шестиконечные звезды — таких он не встречал ни в одном храме или монастыре Руси. И спросил с вызовом:
— Что это за мастер пол устилал, не иудиного ли семени?
— Никак такое не возможно, — ответствовал с довольной ухмылкой Евфросин. — Гляди, святитель, как сильно плитки-то потерты да изношены. Стало быть, перенесены сюда после того, как послужили довольно в другом месте.
— Каком таком «другом»? В синагоге, что ли?
— Никак такое не возможно, — пел Евфросин. — Зело древен ведь Нижний Новгород наш и богат был всегда. Мастера из Хозарского царства, строившие там города Итиль и Семендер, после падения каганата нашли прибежище у нас — православные все люди.
— Что же, они и плитку оттуда привезли? — прикидывался рассерженным и бестолковым Киприан.
— Нет, здесь из своих глин обжигали и обклеивали гипсусом. Нижегородская земля бо-о-о-огата-а!..
Простодушный Евфросин надеялся поразить Киприана нижегородскими древностями и тем обосновать право на самостоятельное существование. И невдомек ему было, что искушенный в кознях Киприан не только видел его насквозь, но уже и тайные коварные меры принял — послал в Москву гонца за находившимися там патриаршими послами — архиепископом вифлеемским Михаилом и царским боярином Алексеем Аароном. Послы эти должны были привезти грамоту для Евфросина, текст которой патриарх составил, веря на слово Киприану. А тот, слишком хорошо зная по византийскому опыту, что лучшая ложь изготавливается из полуправды, сказал только, что при митрополите Алексии Нижний Новгород и Городец не входили в состав Суздальской епархии, но умолчал о том, что Алексий отбирал их лишь временно, лишь у епископа суздальского Алексея, а преемнику его Дионисию сразу же возвратил. Скрыть заведомую ложь Киприану помогло и общее двенадцатилетнее замешательство в русских церковных делах, так что многое можно было свалить на покойных Михаила-Митяя, Пимина, Дионисия и так все представить, будто искони были нижегородцы под рукой московского митрополита.
Все складывалось для Киприана как нельзя лучше: вожделенная грамота оказалась не только составленной, но и привезенной сначала в Москву, а теперь вот и в Нижний Новгород в самый ответственный момент.
Делая вид, будто он незнаком с ее текстом, Киприан пожелал поприсутствовать при вручении грамоты послами суздальскому архиепископу. Не подозревая еще всей опасности, но уже предчувствуя недоброе, Евфросин вздрагивающими пальцами развернул пергамент, вчитался в греческий текст. Иногда он повторял какие-то слова и фразы по-русски, порой прекращал чтение сокрушавшего его пергамента и озадаченно вскидывал глаза на митрополита, который занят тем лишь был, чтобы не выдать своего торжества.
В грамоте патриарх Антоний писал, что удовлетворяет иск митрополита Киприана и великого князя Василия Дмитриевича.
Евфросину все стало ясно. Отбросив всякие церемонии, он бесстрашно посмотрел в лукавые глаза Киприана, метнул гневные взгляды на двух других византийцев, без сомнения уже подкупленных в Москве.
— Я сам отправлюсь в Царьград!
— Есть у меня предощущение такое, что напрасны будут усилия твои.
Голос у Киприана был ровен, негромок, какой и подобает иметь человеку столь высокого сана. А про себя подумал: «Нет, только силой можно одолеть суздальско-нижегородское духовенство, надо за подмогой к Василию Дмитриевичу идти». И Киприан порадовался тому, что впервые за более чем десятилетнее пребывание на Руси он может смело рассчитывать на взаимопонимание и безоговорочную поддержку великого князя московского.
3Если Киприан для достижения своей цели действовал с присущей ему византийской ловкостью, с изощренным в бесконечных смутах коварством, то Тебриз шел по следу своей жертвы осторожно и неотступно, как старый лис, скрадывающий зайчонка-листопадника, которого мать бросает на произвол судьбы на третий день после рождения.
Маматхозя-Мисаил казался Тебризу именно таким беспомощным зайчонком, не чующим, откуда и какая ему грозит опасность.
Помычку начал Тебриз еще в Москве, и было начало гона самым обнадеживающим: Маматхозя пристал к группе монахов, но вид имел светский, а Тебриз сразу же обрядился в черную одежду и прикинулся глухонемым старцем. Обличье изменил до полной неузнаваемости: прилепил длинную седую бороду, согнулся в три погибели, шаркал ногами так, что и в голову никому бы не могло прийти, что истинная-то его походка легка, беззаботна и быстра. А монахи принявшие Маматхозю в свою компанию, не помыкали крещеным татарином, охотно и терпеливо приобщали его к способности обретать благодать — ту силу, что даруется Богом человеку для спасения. Люди в черных рясах повсеместно на Руси уважаемы и чтимы, потому в каждом селении на пути в Нижний Новгород находили они в монастырях либо крестьянских дворах и приют, и кров, и пропитание.
В пешем ли неторопком пути, на постое ли монахи делились воспоминаниями о прожитом, гадали о своей судьбе да о грядущем антихристовом пришествии. Маматхозя сдружился во время таких разговоров с одним из чернецов, который шел из Оптиной пустыни, что под Козельском, и который рассказал — правду ли, нет ли, — будто ту обитель основал главарь шайки разбойников Опта, раскаявшийся, постригшийся и превратившийся в инока Макария. Чернец же этот, узнав о смерти чудотворца Сергия, возжелал непременно вершить подвиг иноческой жизни под приглядом кого-либо из его учеников и шел с большими надеждами, радовался предстоящему своему житью в лесных дебрях Заволжья.
— Если Опта смог, значит, и я могу? — спросил Маматхозя, но как-то вяло, без особого интереса спросил.
— Смочь-то сможешь, да только, я смотрю, ты все в землю тупишься, ровно потерял что, — ответил чернец.
Маматхозя горестно выдохнул:
— Э-эх, жизнь свою потерял я…
— Уж не безвинную ли кровь пролил?
— A-а?.. Что?.. — не сразу понял Маматхозя, — Что было, то отмолил я, как говорите вы, постами да молитвами искупил, а тут иное…
— Тогда, может, ты подружью свою потерял, таких много среди монахов?
— Верно, должна она была стать моей подружьей, из-за нее я веру сменил, чтобы умолить Господа всемогущего, Спасителя… Как Аллах не помог мне раньше, так и ваш Христос бессильным оказался, а я-то верил…
— Не знал, стало быть, ты, что натура женская лжива по природе своей.
— Нет, — горячо возразил Маматхозя, — Она, о которой молюсь я денно и нощно, — свеча воску ярого!
Чернец сочувственно, с пониманием слушал исповедь человека, не увидевшего счастья. Слушал ее и Тебриз, хотя и не очень внимательно. Сам Тебриз не раз пытался разжечь семейный очаг, да все он гас у него: «То ветром задует, то лепехи сырые для огня попадутся», — грубовато определял он причины своей неприкаянности, когда заходила об этом речь, но сам-то для себя знал точно, отчего жизнь его не задалась. И несчастного Маматхозю-Мисаила он очень хорошо понимал, он даже сочувствовал ему и даже подобие жалости к нему испытывал. Знал Тебриз по себе, что ни молитвами слезными, ни угрозами смерти невозможно вернуть свою подружью, если начнет она от тебя ускользать. Мольбы и клятвы могут, кажется, горы свернуть, но нимало не тронут ту, которой стал ты вдруг не нужен. Тут только одно из двух остается: уничтожить ее или себя. Тебриз выбрал первое, а Маматхозя что — второе?.. Решил заточить себя в монастырь — умереть для мира, как разбойник Опта? Но нет, можно ведь не только себя или ее — и это знал Тебриз очень хорошо, он-то сам сначала убрал с дороги его, а уж потом окончательно все порешил.