Эхо времени. Вторая мировая война, Холокост и музыка памяти - Джереми Эйхлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Гроссман безотказно переработал текст, включив в него эпизоды, описывавшие реальные случаи героизма при спасении евреев их соседями-неевреями, и летом 1947 года, после череды осечек и отсрочек, русский текст “Черной книги” был отправлен в печать. Но когда типография уже приступила к работе, 20 августа – как раз в то самое время, когда в тысячах миль от СССР Арнольд Шёнберг, полный ярости, писал “Уцелевшего из Варшавы” в своей студии на Норт-Рокингем-авеню в Лос-Анджелесе, – сверху внезапно пришел приказ: остановить печать. Из-под станка успело выйти только тридцать три листа “Черной книги”[638].
Михоэлс, надеясь обжаловать это решение, написал члену Политбюро Андрею Жданову, что книга “не потеряла своей политической актуальности и в настоящий момент” и что она могла бы стать важнейшим документом контрпропаганды в борьбе против реакционных сил[639]. Но все было напрасно. Окончательный вердикт был вынесен в октябре 1947 года: “Черная книга” содержит “серьезные политические ошибки”, среди которых – стремление отделить страдания евреев от общей трагедии советского народа. Кроме того, отмечалось, что, так как в “Черной книге” на первый план были вынесены расправы с евреями, читатель мог бы сделать ложный вывод о том, что в идеологии фашизма главную роль играл антисемитизм. А этого, согласно строго выверенному социалистическому учению, быть не могло. С точки зрения марксизма-ленинизма фашизм являл собой заключительную стадию капитализма. Вывод делался следующий: евреев в ходе Второй мировой войны убивали только потому, что убивали советских людей вообще[640]. Тогда появилось выражение: “Не разделяйте мертвых!” Те тридцать три листа так и остались единственными страницами “Черной книги”, напечатанными в Советском Союзе при жизни Эренбурга и Гроссмана. Эти листы гнили на складе, а в 1948 году их уничтожили вместе с гранками и печатными формами[641].
Почти все сведения о зверствах при нацистской оккупации Киева, которые я приводил выше – о профессоре Сатановском и Сарре Максимовне Эвенсон, о Теле Осиновой и ее муже Герше Абовиче Гринберге, о школьнице Риве Хазан, о Софье Борисовне Айзенштейн-Долгушевой (женщине, прожившей много месяцев в гробу) и подробности, касавшиеся собственно массового расстрела в Бабьем Яру, – взяты из “Черной книги”. Таким образом, все эти истории и сотни других были, как и сами жертвы, вычеркнуты из коллективной памяти на все оставшиеся годы существования СССР[642]. Сегодня мы знаем об этом благодаря тому, что в 1990 году был найден полный набор гранок, сохранившийся в одной частной коллекции. В 1993 году “Черная книга” в ее первоначальном виде была выпущена на русском языке еврейским издательством в Литве, а английский перевод вышел в 2002 году[643].
Между тем в первые послевоенные годы Сталин инициировал новую антисемитскую кампанию (официально она называлась “борьбой с космополитизмом”) и, не видя больше никакого смысла в деятельности ЕАК, репрессировал его руководство. Словно издеваясь, активистов антифашистского комитета обвинили в “националистической деятельности”. Не прошло и года с того дня, когда остановили печать “Черной книги”, как Сталин подослал оперативников в Минск, где они выследили Михоэлса, привезли его в глухое место и там убили. Вскоре после этого, около полуночи 13 января 1948 года, его тело привезли на тихую улицу в городе, переехали грузовиком и оставили на снегу, чтобы наутро его обнаружили и приняли за жертву несчастного случая[644]. А три дня спустя, после состоявшихся пышных похорон, в “Правде” вышел лицемерный некролог: подло убитого Михоэлса славили как “великого артиста и крупного общественного деятеля… который всегда будет жить в наших сердцах”.
В Бабьем Яру царила полнейшая тишина. Вначале нацисты уничтожили свидетельства, затем советская власть уничтожила память. Так на это преступление легла нерушимая печать тайны.
На следующий день после убийства Михоэлса Дмитрий Шостакович присутствовал в Москве на созванном Центральным комитетом партии совещании деятелей советской музыки. Темой совещания стал “формализм” – такой удобно растяжимый термин использовали для нападок на любую музыку, хотя бы немного отклонявшуюся от соцреалистического направления, в рамках которого государство и народ восхвалялись с неизменным оптимизмом и патриотическим пылом. На этом заседании Шостаковича и Прокофьева ругали за формализм – обоих обвиняли в том, что они “искажают нашу действительность, не отражая наших побед, работают на руку врагу”[645]. Андрей Жданов – грозный идеолог из Политбюро, к которому тщетно обращался Михоэлс за несколько месяцев до гибели, – заявил, что “целый ряд произведений современных композиторов настолько перенасыщен натуралистическими звуками, что напоминает, простите за неизящное выражение, не то бормашину, не то музыкальную душегубку”[646].
После окончания пятичасового заседания Шостакович сразу же отправился домой к своему близкому другу, композитору Моисею Вайнбергу, и его жене – дочери Михоэлса Наталье Вовси-Михоэлс. Он обнаружил, что дверь не заперта и в квартиру молча входит и так же выходит “нескончаемый поток людей”, ошеломленных и напуганных известием о гибели Михоэлса. Все они выражали соболезнования безмолвно – одним своим присутствием. Шостакович, никем не замеченный, проскользнул в квартиру, тихонько протолкнувшись через толпу, добрался до охваченных горем хозяев и молча обнял их. А потом, стоя спиной к другим людям, собравшимся в комнате, он признался отчетливым шепотом: “Я ему завидую…”[647]
За много лет сам Шостакович натерпелся мучений и унижений от сталинского террора и вообще от советского режима, который, как выразился один музыкант, “уродует человека так же, как ржавчина разъедает железо”[648]. Он был внутренне исполосован шрамами – последствиями компромиссов, без которых невозможно было бы сохранить благосклонность партии и при этом создавать, когда это было возможно, внутренне правдивые произведения искусства. В эти кошки-мышки Шостакович играл с января 1936 года, когда – на самом пике его ранней славы – в газете “Правда” вышла неподписанная статья, выражавшая официальное мнение партии и резко критиковавшая его оперу “Леди Макбет Мценского уезда”. Неизвестный автор[649] этой редакционной статьи под заголовком “Сумбур вместо музыки” заявлял, что опера Шостаковича обрушивает на слушателя “нестройный, сумбурный поток звуков”, и высказывал предположение, что композитор стал пленником опасного западного формализма. В заключительных строках статьи, где говорилось, что эта “игра… может кончиться очень плохо”, прочитывалась недвусмысленная угроза.
Это лобовое публичное нападение, за которым стоял сталинский аппарат с его тактикой террора, имело для Шостаковича катастрофические последствия. Одна эта редакционная статья, за которой спустя неделю последовала другая, по словам биографа Шостаковича Лорел Фэй, “разрослась в масштабную культурную травлю”[650]. Советская пресса разразилась таким множеством ругательных статей в адрес композитора, что менее чем за месяц он, пребывая в мрачном настроении, собрал из них пухлый альбом с вырезками. Попутно ему приходилось наблюдать за тем, как друзья и коллеги один за другим, следуя партийной линии, предают его[651]. “Весь внешний облик его был как бы укором всем, и каждый из нас ощущал себя





