фашистском и профашистском обществе. А ты, оставшись без руководителей, без директив, без контактов, без новостей, по собственной инициативе избираешь прежнюю, явно устаревшую позицию. Только что мы говорили о духе Народного фронта, но Народный фронт умер. Умер и погребен. Он имел смысл в тридцать шестом году, в тогдашнем историческом контексте. Сегодня в нем нет решительно никакого смысла. Будь осторожен, Брюне, ты намерен работать в потемках». Его голос стал резким; но внезапно он сменил тон и мягко продолжил: «Вот поэтому я у тебя и спрашивал, уверен ли ты в своей работе». Брюне начинает смеяться. «Брось! — говорит он. — Все это не так ужасно. Сгруппируем людей, попытаемся противостоять попам и нацистам, а дальше будет видно: задачи возникнут сами собой». Шнейдер одобряет его кивком головы. «Конечно, — соглашается он. — Конечно». Брюне смотрит ему в глаза. «Меня беспокоишь именно ты, — говорит он. — По-моему, ты отъявленный пессимист». — «Да что я! — безразлично произносит Шнейдер. — Если хочешь знать мое мнение, я думаю, что все, что мы будем делать, не имеет никакого политического значения: ситуация слишком сложная, и мы мало что знаем. Те из нас, кто вернется, обнаружат уже как-то организованное общество, со своими кодексами и мифами. Мы бессильны. По крайней мере, в этом смысле. Но с другой стороны, если мы сможем придать немного мужества товарищам, если мы помешаем им впасть в отчаяние, если мы сейчас дадим им смысл жизни, пусть даже иллюзорный, тогда игра стоит свеч». — «Что ж, хорошо! — говорит Брюне. — Ладно! — добавляет он, помолчав. — Я пойду немного прогуляюсь, я сегодня впервые вышел. До скорого». Шнейдер двумя пальцами отдает ему честь и уходит. «Дух отрицания, интеллектуал, необходимо было основательно им заняться. Странный тип: то такой дружественный, такой теплый, то ледяной, почти циничный, где я его видел? Почему он говорит «товарищи» о людях из партии, а не твои товарищи, как это следовало ожидать от него? Нужно все же заглянуть в его военный билет». В шумном дворе люди выглядят, как в воскресные дни; на всех выбритых, вымытых лицах одно и то же отсутствующее выражение. Они ждут, и их ожидание построило по другую сторону крепостной стены целый гарнизонный город с садами, борделями и кафе. Посреди двора кто-то играет на гармонике, танцуют пары, город-призрак вздымает крыши и кроны над крепостной стеной, он отражается на незрячих лицах этих танцоров-призраков. Брюне поворачивает назад, возвращается в другой двор. Тут смена декораций: церковь переместили; парни горланят и, как сумасшедшие, бегают взапуски. В конце концов Брюне поднимается на холмик за конюшней, он смотрит на могилы, здесь он чувствует себя покойно. На утрамбованную землю бросили цветы, впритык поставили три маленьких креста. Брюне садится между двумя холмиками, мертвые распластаны под ним, это его успокаивает; для него тоже однажды придет день успокоения и невиновности. Он откапывает открытую ржавую банку из-под сардин, потом бросает ее: «Нынче воскресенье для пикника и посещения кладбища; я гулял по холму, подо мной в городе взапуски бегали дети, и их крики доносились до меня. Где это было?» Он не знает; он думает: «Он прав, я буду работать в потемках». А где выход? Не делать вообще ничего? При этой мысли все в нем бунтует. В конце войны я вернусь и скажу товарищам: «Вот и я. Я выжил». Ну и дела. «А если бежать?» Он смотрит на стены, они не слишком высоки: потом достаточно будет добраться до Нанси, Пуллены меня спрячут. Но под ним три мертвеца, дети кричат в этой вечной низине: он прикладывает ладонь к свежей земле, он решает остаться. Нужна гибкость. Сплотить парней, присматриваться к ним, вернуть им уверенность и отвагу, во всяком случае, взбунтовать их против перемирия, а потом, в зависимости от обстоятельств, изменить линию. «Партия нас не бросит, — думает Брюне. — Партия не может нас бросить». Он в полный рост ложится, как мертвый, на мертвых: он смотрит на небо; затем встает, медленным шагом спускается, он думает о том, что одинок. Смерть витает вокруг него, как запах, венчающий воскресенье; впервые в жизни он чувствует смутную вину. Вину за то, что одинок, вину за то, что думает и живет. Вину за то, что не погиб. За крепостными стенами черные бездыханные дома с выколоченными глазами: вечность камня.
А эти клики воскресной толпы звучат вечно. Один Брюне не вечен, но вечность осеняет его, словно чей-то взгляд. Он ходит; когда он возвращается, уже смеркается, он гулял весь день, ему нужно было что-то в себе убить, он не знает, удалось ли ему это: когда ничего не делаешь, невольно размягчаешься. Коридор чердака пахнет пылью, каморки гудят, это остатний хвост воскресенья. На полу целое небо, усеянное звездами: люди курят во мраке. Брюне останавливается и говорит, не обращаясь ни к кому в отдельности: «Будьте осторожны. Постарайтесь не поджечь барак». Люди недовольно ворчат — этот голос давит сверху им на плечи; Брюне, сбитый с толку, замолкает, он чувствует себя лишним. Он делает еще несколько шагов; красная звездочка выпрыгивает и мягко катится ему под ноги, он тушит ее башмаком; ночь тихая и синяя, окна вырисовываются во мраке, сиреневые, как пятна, которые плывут перед глазами, когда слишком долго смотришь на солнце. Он не может найти свою каморку, он кричит: «Эй! Шнейдер!» — «Сюда! Сюда! — отзывается чей-то голос. — Это здесь!» Он возвращается, кто-то совсем тихо поет себе под нос: «На дороге, на главной дороге пел молодой человек». Брюне думает: «Они любят вечер». «Сюда, — говорит Шнейдер, — пройди немного, и ты дома». Он входит, смотрит сквозь решетки на слуховое окно, он думает о газовом фонаре, который зажигался, когда ночь была синей. Он молча садится, смотрит на слуховое окно; газовый фонарь, где это было? Вокруг него шепчутся люди. Утром они кричат, вечером шепчут, потому что они любят вечер; вместе с ночью, крадучись, в большой темный ящик входит Покой, Покой и былые годы; можно даже подумать, что они любили свою прежнюю жизнь. «Я бы, — говорит Мулю, — выпил сейчас хорошую кружку пива. В этот час я пил бы ее в «Кадран Бле» и глазел на прохожих». — «Кадран Бле», это где?» — спрашивает блондинчик. — «Где Гобелен. На углу проспекта де Гобелен и бульвара Сен-Марсель, если помнишь». — «А! Да, там есть кинотеатр «Сен-Марсель»?» — «В двухстах метрах; еще бы я его не знал, я живу напротив казармы «Лурсин». После работы я возвращался домой перекусить, а потом снова выходил, шел в «Кадран Бле», а иногда в