Писательские дачи. Рисунки по памяти - Анна Масс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всё хорошо! Всё прекрасно!
Мне хочется еще немного подержать его на поверхности, не дать погрузиться в дрёму, и я говорю:
— Ну, папа, далеко не все прекрасно.
— В жизни как в проекционном фонаре, — отвечает он. — Нужно уметь навести на резкость, настроить себя, чтобы чётко видеть. И тогда оказывается, что в жизни очень много прекрасного: в природе, в выражении лиц, в сочетаниях красок. Не все умеют себя настроить, и многое теряют.
Помолчав, он продолжает:
— Конечно, в жизни далеко не все прекрасно. Но в ней есть триада, которая выражает лучшее в ней. Три слова, которые оканчиваются на «та»: доброта, красота и простота, как противоположность напыщенности, искусственности. Наивность! Вот почему так прекрасны дети. И поскольку существует эта триада — можно сказать, что жизнь хороша.
Он ждет смерти с каким-то светлым предвкушением, с любопытством — да-да, только не со страхом. Мечтает лишь, чтобы она наступила во сне.
Подкатила моя дорогаК неизбежному рубежу.Я устал. Я едва дышу.Подождите еще немного,Я вас скоро освобожу.
…Вот они перед ним — последние его подсолнухи в высоком желтом кувшине, маленькие, с длинными, как опущенные ресницы, лепестками, с круто согнутыми шейками; тот, что повыше, капризно отвернулся от двух других.
— Какая прелесть, — сказал папа.
Он взял кисть в чуть дрожащую руку и долго вглядывался в букет.
— Нет, не могу, — сказал он. — Все сливается. Не вижу.
Уронил кисть и заплакал.
Папе осталось жизни — два месяца.
Он медленно угасал, плавно погружался в смерть. Все реже выплывал из своего сонного бытия, из глубин своего сознания. Казалось, что там, в глубинах, по-прежнему живет его молодая душа — мудреца, остроумца, рассказчика. Но телесная оболочка уже никуда не годилась. Вот если бы можно было пересаживать душу в другое тело! Мне казалось — душа его ждет, когда же перестанет цепляться за жизнь это вялое, бессильное, тучное тело, чтобы освободиться и вылететь из него. Но — продолжала жить в этих одряхлевших останках, как капитан, последним покидающий тонущее судно.
Пришел день и занавес опустился. Папа уснул — и не проснулся. Как и мечтал. Хочется думать, что у него был счастливый, спокойный закат. Насколько это возможно, конечно.
Эпилог
В мои стихи упрямо просятся,Терзая грудь, сводя с ума,Всех передряг разноголосица,Вся мировая кутерьма.
И я почти безостановочноТо низвергаюсь в топь и гать,То, как по лестнице веревочной,Наверх карабкаюсь опять.
И связан страхом, как канатами,Неисчерпаемо богатЛишь неизбежными утратамиИ ожиданием утрат.
Пересматриваю его архив, перечитываю записные книжки пятидесятых, шестидесятых, семидесятых — три толстые тетради в сером, черном, красном дерматиновых переплетах. Наброски стихов и рисунков, анекдоты, афоризмы, мысли, наблюдения, высказывания великих мыслителей, созвучные его мироощущению, забавные случаи, происходившие с ним и с его знакомыми. Тетради разбухли от вклеек, от вложенных в них фотографий, вырезок из газет, приглашений на авторские вечера… Все это глядит на меня добрыми, всепонимающими глазами моего отца, который давно уже телесно покинул этот мир, оставшись для меня ясным, живым образом, с которым у меня никогда не прерывается духовная связь.
Не повезло ему жить в эпоху, когда только в таких вот потайных тетрадях он мог себе позволить быть самим собой.
— Ну, почему. Я всегда оставался самим собой. А что до эпохи — она была — ох, какая интересная! Она еще дождется своего историка, а еще лучше — художника, который создаст великолепную, многоцветную картину.
— В эту великолепную эпоху вас с Николаем Эрдманом арестовали и выслали на десять лет — ни за что.
— Во-первых, мы с Эрдманом легко отделались по сравнению с многими другими. Во-вторых, мы с ним позволили себе открыто издеваться над тем, о чем требовалось говорить с благоговением. Так что нельзя сказать, что нас арестовали ни за что. А в-третьих, эти десять лет ссылки я не считаю потерянным для себя временем, потому что у меня не отняли главного: возможности работать, писать.
…Тетрадка в сером хранит осколки веселых застолий, когда у нас за круглым столом собирались замечательные творцы юмора тех лет, пили водку, острили, рассказывали анекдоты. От этих анекдотов у мамы испуганно округлялись глаза, она произносила робкое «ш-ш-ш!», указывала на дверь, на потолок, на телефон. Но за круглым столом они плевали на осторожность. Они смеялись над своей «интересной» эпохой, над собственным бессилием что-либо изменить, над необходимостью служить ненавистной власти, от которой зависела их жизнь. Смех помогал им сохранять чувство собственного достоинства.
Но в потайной нише, в своих тетрадях, отец писал горькие стихи о своем времени:
Нас растлили, опустошили!Нам, блуждающим, как в бреду,В черепную коробку влилиМутной ереси ерунду.
Как мы бешено ликовали!Как ломали постылый быт!Пафос этой поры едва лиБудет предан и позабыт.
Но увы, фейерверк весельяБыл недолгим — прошел как сон.И тяжелый угар похмельяОбступил нас со всех сторон.
Навсегда и во всем изверясь,Мы не видим вдали ни зги!Нам бессмысленнейшая ересьОдурманивает мозги.
В мире злобном и неуютномНе смирившихся не щадят!Как в консервные банки льют намВ черепные коробки яд.
Нам ярмо большевистской догмыНе дает распрямить спины.И бредем без путей-дорог мы,Виноватые без вины.
Это писалось задолго до «перестройки и гласности», а потому без надежды на публикацию. Какая там публикация! Но за своим письменным столом он был свободен и писал то, что хотел:
Каким проклятьем век клеймён?Каким тавром судьбы отмечен?И почему так жалок он,Так низок, Так бесчеловечен?
Почти что ненависть к уму,К труду, К возможностям познанья,И недоверье ко всему,И ужас разочарованья.
Разочарованность в делах,В великих истинах и в малых,Во всех кумирах и богах,Во всех недавних идеалах.
Всё, всё — гремит ли барабан,Труба ль зовет, Поет ли скрипка —Притворство. Ханжество. Обман.
Ловушка. Каверза. Ошибка.
— Ты все понимал еще тогда?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});