Глухая рамень - Александр Патреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава VIII
Родные сормовичи
Ночь была тяжелой, душной, неспокойной, давила мысли тьма, короткие сновиденья, похожие на бред, перемещаясь в беспорядке, незаметно уступали место яви, а в промежутках, подобных синим полыньям на Волге, опять и опять проходил мимо какой-то незнакомый человек с черной тенью по ровному снегу. Кто был он? Зачем и куда шел? — Алексей не спрашивал, но чем-то близок и понятен ему был этот медленный, усталый человек… По гладкой равнине реки он уходил куда-то в ночь, шагал, не сбиваясь с дороги по льду…
Среди предутренних потемок заметно проступил вблизи некрутой знакомый волжский берег… А на нем — завод-громадина и город Сормово. Они слились в одно, сжились одною жизнью, не различить: где город кончился, где начался завод… Внутри огромных корпусов гудят машины, шуршат станки, клокочут плавильные печи, звенит железо, а огненный металл тяжелой вязкой струей течет в изложницы, из раскаленных ковшей в опоки. И сразу не стало тьмы — везде светлей, чем надо! Лишь береги глаза: слепит и жжет яркий, подобный солнцу, свет. Полощет разливное пламя, послушное рукам сормовичей…
Знакомая братва! Друзья-ребята! Родная семья сормовичей!.. О, сколько собралось вас здесь, в литейном цехе — в дыму и гари, в тумане опочной перегорелой пыли: Иван Маркелов, Костя Чистяков, Семен Чувалов, младший Третьяков…
— Алешка наш, Горбатов!.. — кричат, узнав явившегося из «лесного цеха»…
Обступили тесным кольцом, жмут руку, тискают в объятьях, и нет конца расспросам:
— Ну, как живешь? Давно ли заявился в гости? Почему так долго не писал? Черт, ведь за полтора-то года всего лишь два письма, — не маловато ли?
— А мы тут, знаешь, заварили дело, — удастся, прогремим на весь Союз… Конечно, попыхтеть придется. Э, ничего, большие новые дела нам по привычке… А ты как там, Алешка? Может, к нам опять? Делов здесь много — на тыщу лет!.. Давай-ка оставайся с нами.
К концу близка ночная смена, белесый рассвет сочится в заводские окна. От вагранки идет к нему отец, зовет к себе, и вот, отойдя в сторонку, расспрашивает сына: когда и почему случилось это в его семье? И мать — уже старушка — рядом… Им рассказал он все, не утаил ни крошки, — и стало от этого светлее, легче на душе… Потом отец провожает его через реку на левый берег, прошли селом до леса, — и воротился отец, когда наступила в лесу ночь.
Шел Алексей — один — своей дорогой через поля и горы какой-то неизвестной стороны, и, долго плутая по задутым лесосекам, добрался наконец до зноек Филиппа и Кузьмы… Он встретил здесь Вершинина и, странно, не подивился этой встрече… Где-то вдали пропел петух, пробили часы у пожарной сторожки — четыре гулких удара, потом, открыв глаза, он узнал во тьме — по окнам, по дивану, — что находится в своей квартире и что это был всего лишь сон.
Ночь продолжалась, до утра было еще далеко. В груди опять заныло. На привычном месте лежали папиросы, он протянул к столу руку и закурил… Спустя немного времени Катя, не просыпаясь, поднялась на своей постели и, болезненно морщась на непогашенную лампу, закричала с испугом:
— Мама-мама-мама!..
Он вздрогнул, быстро подошел к ней, нагнулся, гладил по головке, поправил спустившееся на пол одеяльце:
— Доча… доча… а ты спи, спи… Тебе спать надо…
— А мама где? Где мама?
— А ты усни, усни, роднуля… Она придет, придет скоро. — И, говоря такое с болью в сердце, он хотел верить в благополучный, справедливый для Кати день. Но едва ли он когда наступит…
Бабушка подбежала к постели, легла с Катей, и та, очнувшись не вполне, скоро опять затихла, не подозревая, что мамы уже здесь нет.
Остаток ночи проспал Алексей спокойней, а утром долго умывался холодной водой, освежая лицо. Душевно распрямляясь, ходил по комнатам с полотенцем в руках, утирая лицо, шею, и что-то шутливое рассказывал Кате о своих «занимательных» снах. А сам думал: как переиначить теперь распорядок дня и всю жизнь, чтобы происшедшая утрата не так губительно повлияла на дочь и на работу?
Когда завтракали, он уже без прежней неприязни смотрел теще в лицо: оно было совсем другим, не похожим на то, что было вчера днем. Ее глаза светились ровным светом, и что-то твердое, обдуманное читалось в них. Не иначе, в эту ночь немало передумала она, да и внучка ее, полусиротка, лежавшая теплым комочком рядом, у самой ее груди, заставила пережить, понять многое, что раньше не касалось ни разума ее, ни сердца.
— Вот что, мать, — сказал ей Алексей. — Тебе придется пожить у нас подольше… Надо расчистить этот бурелом да проложить дорогу, чтобы Кате ходить было полегче. Обглядимся, поустроимся, тогда — уедешь, если необходимо ехать.
— Да, я тоже об этом думала, — ответила она. — А с ней я буду говорить сама: надо прекратить это…
Так порешили они, сами помирившись в это утро.
Алексей не собирался просить Арину вернуться, — разумней было до поры молчать, хотя большие чувства и не безмолвны.
Уходя из дому, он остановился на минуту у лестницы, уводившей наверх. Мгновенно возникла мысль: взойти к ним (а если не откроют, рвануть дверь), подойти к Арине и твердо сказать: «Отдаешь ли себе отчет в том, что делаешь?.. Если не сейчас, то как оценишь свое поведение, когда стукнет тебе сорок — пятьдесят лет?.. Подрастет Катя, поймет все — и через всю жизнь свою пронесет ненависть к тебе и горечь в душе… Что? Далеки, мол, сроки? Не надо загадывать о них?.. Нет, надо!.. За нее в прямом ответе мы, никто больше… Не забудь: когда-нибудь придет и смерть… О ком ты будешь думать тогда: о Кате или о нем?.. Подумай, Арина!»
Да, придет срок, Алексей выскажет ей это, но не теперь, не сегодня и даже, может быть, не завтра…
Полынь горька не только в мае, беда оставит в душе следы свои на годы, обиду такую — легко ль забыть! Но уже многое уносит с собою и первый день… На лесном складе, мимо которого проходил Алексей, уже работали — пильщики, шпалотесы, левее от них на пустые платформы грузили шпалу, рудничную стойку, баланс для бумажной фабрики… В обычных заботах и хлопотах прошел у него первый день. Потом — другой, потом — третий. Заведенная машина лесного крупного хозяйства не изменила своего привычного, ровного хода.
Но эти дни прожил Алексей какой-то ложной, искусственной жизнью, стараясь увлечь себя работой… Так наступил канун крещенья — двунадесятого праздника… В субботу лесорубы ушли спозаранок в лес, по лежневым дорогам потянулись подводы с бревнами, пиловочником, везли к тупичку дрова, где стояли под погрузкой вагоны… Качались на высоких козлах пильщики, и, как прежде, женщины-ошкуровщицы пели песни, которые ничуть не мешали их работе… Только в четырех бригадах из двадцати шести, как выяснил Горбатов перед сумерками, не вышло на работу семнадцать человек… Среди прогульщиков оказался коневозчик Самоквасов, а на лесном складе не оказалось ни Палашки, ни отца ее — плотника Никодима…
Перед сумерками заявился в контору Семен Коробов и, повыждав, пока уйдут другие посетители, сказал Горбатову:
— Без понуканья пилит Пронька… А когда из делянки шли, вместе с ребятами пел песни… вел себя тихо, не задирал никого… За пилу изломанную сулится внести деньги… Похоже, обмяк парень, образумился.
Вершинин с утра укатил на кудёмовский лесоучасток, вернулся перед сумерками, в контору зашел лишь на несколько минут. Горбатов, мельком взглянув на его напряженное, чуть вытянутое лицо с появившимися темными дугами под глазами, по его прячущемуся, холодно блеснувшему взгляду, понял: не иначе, решили уехать вскоре…
«Ну что ж, пускай едут… Катю я не отдам».
Ближе к вечеру, когда по улицам Вьяса то там, то тут появились подвыпившие люди, а в конце старой улицы заиграла чья-то гармонь, суждено было произойти одной примечательной встрече, и следовало бы Горбатову поостеречься ее возможных последствий.
Из-за угла Филипповой избы вышел коневозчик Самоквасов, хмельной развалкой пробираясь куда-то. На шаг поотстав от него, плелся — уже совершенно пьяный — толстомордый, коренастый чужой парень, которого видел Горбатов в толпе, когда провожали курсантов в город.
С явным намерением затеять разговор, Самоквасов остановился, как бы загораживая Горбатову дорогу. В шубном пиджаке, подпоясанном мочальной веревкой, в тяжелых подшитых валенках, он комкал пальцами лохматую, огромную бородищу, которой заросло лицо вплоть до глаз, светившихся зелено и мутно. Незнакомый Горбатову парень выжидал, держась на значительном расстоянии.
— Алексей Иваныч… должен ты моему горю поспособствовать, — начал Самоквасов.
— Какому?
— Верни из суда бумаги. Слышь: верни! — требовательно, пополам с угрозой, настаивал он. — Прошу я тебя как человека, а не как партийного секретаря.
— Не могу, — ответил Горбатов. — Я безобразиям не потатчик. Искалечил Динку — отвечай…