Истоки - Ярослав Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что скажет он своим в лагере?
Воскресное утро было ненастным. Седое октябрьское небо промокло насквозь и дышало холодом. Вяло и грузно налегло оно на серо-седые крыши. Из труб вытекал дым, размазываясь по земле и небу в какую-то кашу. Где-то за горизонтом угадывалась зима.
Мартьянов кончил завтракать и сидел за столом, наслаждаясь праздничным настроением и приятной новизной: первый раз после лета в печке столовой играло чистое пламя. Самовар мурлыкал, как кошка, и в теплой, сухой комнате, по вымытому полу и чистым коврам ходил голос Мартьянова, особенно полнокровный и бодрый сегодня. Его жена, Елизавета Васильевна, сидя в тепле и сухости уютных комнат, думала об унылой грязи, подступающей там, в деревне, с полей к одиноким жилищам, и вслух жалела Томана.
А Томану хотелось быть далеко отсюда, в гнездышке, укрытом от людей, там, где нет никого, кроме простодушной горничной Насти.
Приглашение госпожи Галецкой и обещание быть после обеда на собрании в лагере просто мучили его.
Только около десяти часов решился он выйти из дому. К тому времени северный ветер пробился сквозь груды водянистых туч и вместе с дымом, сорванным с труб, взялся гонять над крышами воскресный трезвон. Открылось праздничное небо, отражаясь в лужах, дрожащих от холода посреди грязных улиц. Забрызганные грязью солдаты, выписанные из лазарета, с тощими мешками за спиной, тянулись по улице редкими кучками. Поделив черный хлеб и папиросы, укладывали их в мятые фуражки. Лица их на ветру горели румянцем или бледнели от холода.
Улицы города лежали под студеным небом в неумолимой окостенелости покойника. Прямые, равнинные дороги, концы которых терялись из глаз, были как ледяные стальные стрелы, проткнувшие ветряные дали и убогость обнаженных осенних полей. Иззябшие солдаты на прямой улице напоминали о лежащей где-то за всем этим войне.
Томан поспешно отвернулся от улицы и от солдат.
Госпожа Галецкая была уже готова. Галецкий не выходил, да, впрочем, Томан и рад был этому. Госпожа Галецкая, если только находилась в добром расположении духа, как сегодня, умела говорить одна. Томан лишь изредка поддакивал, с неуклюжей вежливостью величая ее «мадам» или «мадам Галецкая». В конце концов она запротестовала, шутливо упрекнув Томана в забывчивости и напомнив свое имя:
— Надежда Борисовна, Осип Францевич! Надежда Борясовна. Совершенно достаточно, если вы запомните два этих русских слова.
На главной улице их остановил полицейский, потребовал документы у Томана. Госпожа Галецкая струхнула, а потом без конца смеялась над этим «инцидентом» и над «глупостью русских полицейских». Она показала ему издали дом, где жила секретарша Зуевского Соня. Томан, лишь бы сказать что-нибудь, спросил о родителях Сони.
— Вот настоящий немец! — дразнила его за это госпожа Галецкая. — Первым долгом интересуется родителями Гретхен… Вам еще не сказали, что Соня — сирота? Что ж, ладно. Отец ее, к вашему сведению, давно умер, а мать… Тут я должна просить вас — о матери вы ее никогда не спрашивайте. Понимаете, да?
— Но почему?
Госпожа Галецкая приложила пальчик к алым губкам.
— Я же вас просила не спрашивать!
Сони они не застали дома. Какая-то женщина у дверей направила их к соседнему дому, к Палушиной.
Соня помогала вдове собирать на фронт ее сына Гришу.
Казалось, Соня не ожидала посещения. Старая вдова, особенно сильно страдавшая сегодня от ревматизма, не вставала с кресел. Она только вытерла слезы и пригласила гостей присесть. Прапорщик Палушин, уезжавший вечером, бродил по родному дому с пустыми руками: в душе его уже все было прибрано перед разлукой. Несмотря на это, старая дама, узнав, зачем пришли гости, искренне тронутая, сама предложила Соне и Грише:
— Идите, детки, идите! Иди, сыночек, помолись богу… А я… — тут голос ее сорвался, — я побуду… дома…
Палушин притворялся мужественным, бесчувственным к материнским слезам.
— Пойдемте, — сказал он. — Потому что дожидаться вечера под бабье хныканье — хуже чем сидеть в окопах.
Он и к Томану обращался с раздраженной неприязнью.
— Буду рад очутиться на фронте! — заявил он ему с нескрываемой язвительностью. — И больше уж ни одного австрияка живым в плен не возьму!
Госпожа Галецкая обиделась за Томана.
— Батюшки, Гриша-то какой у нас кровожадный стал! Видно, ревнует!
Но тогда мать вступилась за сына:
— Нет, Надежда Борисовна! Гришенька вовсе не кровожаден! Никогда он таким не был, и сейчас не такой. Надо же понимать шутку. Мой Гришенька… — От волнения у нее пресеклось дыхание. — Ах, боже мой! Гришенька — доброе сердце, честная душа… Кому же лучше знать, как не… матери!
Она примирительно посмотрела на Томана:
— Вот и господин, я думаю, рад был выбраться из этой проклятой войны. Смотрю на него — в глазах у него человечность… Попинает ли он то счастье, что уже не причинит горя ни своей матери, ни русскому материнскому сердцу!
Старая дама заплакала и, пока ждали Соню, ушедшую домой переодеться, подробно расспрашивала Томана о его «австрийской матери» и обо всем, что было близко сердцу Томана в его далекой стране.
Позже, прощаясь, она задержала в своей руке руку Томана и проговорила:
— Дайте же я пожму вашу вражескую руку! Прости мне грех, господи! — Она задохнулась от волнения. — Но завидую я вашей матушке! Передайте ей поклон от меня, незнакомой. Пишите ей, милый мой, пишите ей. Пишите часто и берегите себя для нее — за все ее материнские муки!
Палушин в раздражении выбежал на улицу.
— Моя мать, — жестоко сказал он, — обожает сентиментальничать. Придется вам к этому привыкнуть.
Соня, с которой Томан и сегодня не успел переговорить, потому что взгляд ее неизменно скользил мимо, торопливо пошла вперед. Палушин догнал ее.
Госпоже Галецкой пришло в голову заглянуть еще к Коле Ширяеву, и Томан не решился возразить. Он узнал, что Ширяев — студент, был ранен в Галиции в первый же год войны и теперь, из-за военных условий, не может закончить образование.
Ширяева они увидели за покосившимся забором, за которым разлилась бездонная лужа грязи. Ширяев колол дрова. Он повернул к ним раскрасневшееся лицо. Зеленая гимнастерка липла к потной шее. Он весело отозвался на зов госпожи Галецкой, но отказался бросить свою работу.
— Вот как! — смеялся он. — Кружок социалистов и революционеров собрался самого бога в социализм обратить!.. Ну, я занят более полезным делом. Тем более, — тут он галантно поклонился Галецкой, — что в церкви нельзя ухаживать за дамами…
Тем временем Соня с Палушиным ушли далеко вперед. Госпожа Галецкая. уже несколько утомленная неразговорчивостью Томана, окликнула их. Палушин остановился; Соня, не оглядываясь, пошла дальше.
— И пусть бежит! — строптиво, с обидой буркнул Палушин. — Ей, видите ли, стыдно… идти с офицерами! Так учит ее уважаемый начальник…
— Где же вы видите офицера? — засмеялась Галецкая. — Прапорщик! Прапорщик — не офицер!
Соню они догнали у самой паперти.
В церкви, куда Томан вступал с интересом и любопытством, мгновенно исчезла вся развязность госпожи Галецкой. Молодая женщина сделалась даже самой серьезной и смиренной из всех четвертых. Она непрестанно крестилась, сохраняя на лице детское выражение.
Палушин, поместившись между нею и Соней, стоял все время выпрямившись. Глаз Сони — Томан видел только один этот глаз — был большой и блестящий.
Однообразное «Спаси, господи» беспомощно стремилось вверх, к своду купола, придавившему души. Свечи горели тихо, отрешенно. Среди молящихся было много солдат в забрызганных грязью шинелях. Некоторые били поклоны, стукаясь лбом о холодные плиты пола.
В мертвенном времени под сводом храма лишь на миг пробудилось сознание Томана — будто кто-то в ночной тиши, в полусне, назвал знакомое имя. Это было, когда священник, возвысив голос, возгласил:
— Победы благоверному императору нашему Николаю Александровичу…
Эта фраза звенела в его душе, пока госпожа Галецкая не притронулась к его плечу в знак того, что пора выходить. Но и выйдя из церкви, Томан все слышал отзвук этой фразы.
Поэтому и с Палушиным он простился шутливым пожеланием:
— Победы благоверному другу нашему…
Томан проводил Галецкую до дому. И когда наконец он остался один и двинулся к Мартьяновым, то — от долгого ли стояния или от тяжести шинели, — вдруг почувствовал боль в спине, и улицы показались ему бесконечными, плоскими, вязкими и тяжелыми. Упадочное настроение не исчезло и после обеда. Но Томан подавил это настроение с упрямой решительностью.
Когда настало время отправляться в лагерь, он вышел, не думая о том, что будет; он шагал по деревянным мосткам и, чтоб подбодрить себя, скандировал все одну и ту же фразу: