Мальинверно - Доменико Дара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислонился ухом к мраморной плите моей матери, закрыл глаза и подумал: сейчас забьется, еще чуть-чуть… И выскочил оттуда.
Офелии больше не было, мне конец; боль, равно пропорциональная иллюзии, что когда-нибудь она станет моей навек.
Но на этот раз даже боль в ноге не могла меня отвлечь, и тогда во время остановок на моем крестном пути я терся лбом о кору сосен или бил кулаком по стенам до крови на костяшках. Последнюю каплю сил сберег, чтобы вернуться домой под покровом ночной темноты, прятавшей мои раны; расчет был точный, потому что когда я грохнулся на кровать в чем был, как мученик в кровище, с болью в каждой клетке тела, в моргании век, в каждом ударе сердца, я немедленно уснул мертвецким сном.
Утром проснулся, но подняться не смог. Первые лучи солнца пробивались в окно. Посмотрел на руки с запекшейся кровью, в цементе, с кусочками прилипшей коры, прикоснулся к ноге, казавшейся сгустком боли, к спине, прикованной к матрасу: попробовал приподняться и рухнул, не зная, что это – немощь тела или разлад души.
В первый раз с тех пор как я стал смотрителем кладбища, я не смог открыть его утром. В этих случаях мои обязанности исполнял муниципальный клерк Корнелий Бенестаре, и уже, наверное, кто-то из собравшихся посетителей известил его, что кладбище уже два часа как закрыто.
В полубредовых фантазиях я воображал, что, наверное, предложат Грациано Меликукка вернуться на прежнюю должность, на неполный рабочий день, и уже представлял, как Марфаро на своем мотокаре везет его на кладбище, где заведующий отделом под жидкие аплодисменты собравшихся вдов передает ему полномочия и ритуально вручает связку ключей. Но мне было решительно все равно, пусть так и будет, я не хочу больше возвращаться на кладбище, разве только чтобы поиграть в прятки с Ноктюрном, или посидеть в ложе рядом с Вито на спектакле «Отец Горио», или прилечь возле Катены и слушать ее рассказы обо всем, что творится на свете.
Меня ничего больше не интересовало, ибо Офелии не было, Офелия умерла. Я чувствовал себя, как после похмелья, во всяком случае, думал, что так себя чувствуют люди, сильно выпившие накануне. Звонок в дверь. Я даже задержал дыхание, видеть никого не хотел. Снова звонок. Я лежал неподвижно, пока не услышал звук удаляющихся шагов. Сделал над собой усилие и кое-как подошел к окну, увидел уходящего посыльного мэрии. Окликать его не стал, больше того, дождался, когда он повернет за угол, опустил жалюзи и вернулся в кровать.
Пролежал целый день, так же как и весь следующий.
Моего чувства ответственности как не бывало. Ни кладбище, ни библиотека меня не волновали, пусть остаются закрытыми, наглухо запертыми, как мое сердце. Слезы чередовались с мыслями, воспоминаниями, мечтами, потом снова накатывали, их сменяли угрызения совести, снова мысли и фантазии. На следующее утро снова явился посыльный и снова стал звонить, минут пять, непрерывно. Может, мэр ему пригрозил, если не найдешь этого злосчастного Мальинверно, я назначу тебя на его должность на кладбище, поэтому он бы звонил все утро; я не мог выдержать, в темноте комнаты эти звонки были невыносимы, в результате я встал, открыл окно и сказал, что неважно себя чувствую, у меня температура.
– А, так вы живы, – сказал посыльный, – слава богу, живой. Мэр решил, что с вами что-то случилось. Но главное, что вы живы, обо всем позаботится он сам.
Я закрыл створки, не дослушав его, и вернулся в кровать. Пока шел, голова кружилась, ноги подкашивались, пришлось держаться за стену, чтобы не рухнуть. Я был настолько слаб, что через пару минут сомкнул глаза и провалился в сон. Наверное, мне снился посыльный, потому что я слышал звонок, но оказалось, что это не сон, а реальность. В дверь снова звонили. Может, это был мэр или доктор, которого он отправил ко мне. Голова раскалывалась, в глазах как песка насыпало, но я сделал еще одно усилие и вскоре стоял у окна.
Илия смотрел на меня сквозь темные стекла своих очков. Я ничего ему не сказал, закрыл окно и лег в кровать. Даже его не хотелось видеть. Минут через десять меня одолело чувство вины по отношению к этому человеку, которого я назвал братом в силу скреплявшей нас страшной тайны, я поднялся и, держась за стену, пошел открыть дверь.
Илия ждал меня терпеливо, словно читал мои мысли и учитывал время, отпущенное мне на раскаяние. Я распахнул дверь, и он проник внутрь, как невидимая пылинка.
– Я неважно себя чувствую, – сказал я ему и с трудом попытался вернуться в кровать. Он взял меня под руку и помог дойти. В полутьме комнаты я видел, что он берет стул от письменного стола и садится рядом со мною. Потом я услыхал его на кухне, звон тарелок и грохот кастрюль, и через какое-то время он принес мне миску вареного риса. Есть не хотелось, но в отчетливости его жестов сквозила повелительность, ослушаться которой я не посмел. Он слегка приоткрыл жалюзи, усадил меня на поднятых высоко подушках, велел есть и пить. Слова между нами были излишни. Он оставил меня до вечера, когда я слегка уже ожил.
– Увидимся завтра на кладбище, – сказал я, когда он относил пустую тарелку. Илия приободрился и с бо́льшим спокойствием вскоре ушел.
На следующее утро я через силу встал, помылся, оделся, отправился на погост. Болевшее всюду тело волновало меня меньше всего: я удивлен был окружающим миром, оставшимся таким, как был, без признаков скорби и траура по Офелии, без сожаления, что она умерла, что люди умирают тысячелетиями.
И то, что я открываю ворота, показалось мне странным, как будто возвращаясь к работе и вписываясь в траектории будничных дел, я тоже участвовал в этом вселенском безразличии. Но я не должен был, я был единственным, кто мог свидетельствовать, что Офелии больше нет.
Илия явился незамедлительно, убедиться, что я сдержал слово. Поприветствовал меня, взмахнув рукой, и исчез в дебрях могил. Здесь ничего не изменилось, все те же люди с цветами, всхлипывающие вдовы, подавленные слезы. Было на этом кладбище единственное место