Мамины субботы - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тройман, портной по специальности, работает в швейной мастерской НКВД. К самому НКВД он не имеет отношения, но, поскольку он хороший ремесленник, ему доверяют шить для начальства. Миша низенький, трогательный, с высоким выпуклым лбом, белым, благородно очерченным носом и гладким, как у фарфоровой куклы, лицом. Несмотря на это нрав у него горячий. Говорит он резко и колоритно, пересыпая речь лодзинскими словечками. Его жена и ребенок остались в Лодзи. В Сталинабаде живут жена и ребенок его брата, и Миша должен их содержать, потому что брат сидит в тюрьме. Миша постоянно жалуется, что его заработков на содержание семьи брата не хватает.
Вот и на этот раз, подойдя ко мне, он заводит речь о брате, который считался в России своим. Когда в Сталинабаде создавали армию из ссыльных поляков и не брали в нее польских евреев с советскими паспортами, державшийся левых убеждений брат Миши Троймана с целой толпой беженцев пришел в сталинабадский горисполком и устроил там итальянскую, то есть сидячую, забастовку. Забастовщики требовали, чтобы у них забрали советские паспорта и отдали польские, тогда они пойдут в польскую армию. Брат Миши Троймана кричал, что он хочет вернуться в Польшу, чтобы помогать вводить там советские порядки. В итоге его левого братца посадили, и теперь Миша на свой заработок вынужден содержать себя самого, жену и ребенка брата, да еще отправлять посылки в тюрьму. Но получать он получает не больше четырех сотен в месяц, а воровать в мастерской боится, потому что за это ему играючи могут дать пять лет. Хорошенькое будет дело, если война закончится, а он не сможет вернуться в Лодзь к своей семье, потому что будет сидеть в советском лагере за кражу.
Поскольку я смотрю на Троймана молчаливо и мрачно, он понимает, что я обо всем этом думаю. Он говорит еще резче, с еще большим пылом: он уверен, что немец относится ко всем по-разному. В самом незавидном положении евреи старых советских областей, Киева и Минска. Их оккупанты не пожалуют. Евреев новых советских областей, например Белостока[171] и Львова, разделят на тех, что за Советы, и тех, что против них. А евреям Варшавы и районов Польши, где русских никогда и не было, ничего не грозит. Лодзинцам вообще бояться нечего, потому что в Лодзи много фольксдойче[172], которые долгие годы были друзьями и добрыми соседями евреев.
— Тройман — это ваша настоящая фамилия? — спрашиваю я его. — Вам очень подходит фамилия Тройман[173].
— Вы ошибаетесь, я не мечтатель. — Он начинает сыпать словами так, что кажется, будто по мостовой одновременно стучат десять пар колес. — Мечтатель — это мой брат, которому взбрела в голову мысль устроить в Советском Союзе забастовку.
Некоторое время Тройман сидит, уйдя в себя и морща высокий выпуклый лоб, а потом вдруг вскакивает. Он зовет меня к таджикам пить вино и есть шашлык. Есть одно место в одном подвальчике, где делают хороший шашлык из конины. Я отказываюсь. Тройман снова морщит лоб, хочет что-то сказать и молчит, наконец смущенно признается:
— Мне нужна женщина.
— Да ну?
— Конечно, в Сталинабаде нет нехватки в шиксах[174], да и я не праведник, — снова оживленно тараторит он, — но я не имею в виду женщин, которых можно купить за клубок ниток. Мне нужна подруга. И у меня есть одна знакомая, интеллигентная, красивая, но совесть против. Я думаю о том дне, когда придется вернуться домой, в Лодзь, и посмотреть в глаза жене. Она там за жизнь борется, а я тут наслаждаюсь.
В парке начинается драка между пьяными инвалидами. Поскольку они не могут драться как следует, руками и ногами, они бьются еще ожесточеннее деревянными костылями. Чем больше искалечен драчун, тем яростнее он сражается, хрипя, как дикий зверь. Одноногий опирается на один костыль, а вторым пытается врезать по голове инвалиду, у которого ног нет совсем. Но безногий уселся на землю и машет своей палкой, чтобы не подпустить к себе врага. Одноногий видит, что ему не подойти, и швыряет костыль в лицо противнику. Сидящий на земле ловко хватает летящий снаряд и отправляет его обратно. Костыль попадает одноногому прямо в живот, и от страшного удара калека падает. Двое инвалидов без правой руки держат друг друга за левую руку, чтобы не дать сопернику схватить себя за горло, и бодаются: бьют головой в нос, в зубы, в подбородок врага, пока обоих не заливает кровь. В шаге от них свились в клубок одноногие и однорукие, они прыгают, как черти, царапают друг другу лица, их костыли скрещиваются, стучат и наконец ломаются.
— Настоящий Парк культуры и отдыха, — смеется Миша.
Я оставляю его в парке и плетусь к выходу. У ворот притаились несколько милиционеров и смотрят на драку издалека. Они боятся подойти, потому что драчуны инвалиды, как это не раз случалось, тут же объединятся и бросятся вдесятером на одного с криком: «Ах ты, тыловая крыса! Мы на фронте жизни отдавали, а ты прячешься, тварь, в тылу!»
Я шагаю по Ленинской, солнечной, пустой и тихой. С одной стороны тянется ограда парка, а с другой слепят глаза беленые стены низких домишек с плоскими крышами. От выпитого пива и жары на лбу выступает пот, голова кружится, ноги подкашиваются, но я плетусь дальше, чтобы не слышать пьяных голосов. Теперь до меня доносится другая музыка, чтобы поймать ее, я и ушел из городского парка. Эта мелодия тянется через мои воспоминания светло и тихо, без начала и конца, как солнечный луч, и вслед за этой бесконечной лучистой струной я переношусь назад в Вильну, в квартирку моей мамы. Я с детства помню, что каждую субботу и в канун новомесячья[175], перед тем, как уйти в синагогу, мама произносила в прихожей тхину, и, лежа во внутренней комнатке кузницы, я сквозь сон слышал ее молитву: «Прошу Тебя, Господи, да будешь Ты благословен, пожалуйста, пошли мне пропитание, дай пропитание мне, и моей семье, и всему Израилю с честью и радостью, без горести, с достоинством, а не унижением. И избавь меня от страха и напастей, и спаси меня от наветов и дурных встреч».
Я шепчу эти слова и чувствую, что мелодия выходит из могилы, что вокруг нее кладбищенская тишина. Мне кажется, что мама больше не поет… Я разворачиваюсь, чтобы вернуться в парк. Там я отыщу Мишу Троймана и пойду с ним к таджикам пить вино и есть шашлык из конины. Надо только попросить его, чтобы он не говорил со мной о доме.
По тротуару мне навстречу идет еврей с поседевшей, некогда черной бородой, в подрубленном черном сюртуке. Он идет медленно, заложив руки за спину. Вокруг его шеи намотан белый платок. Он похож на местечкового обывателя, неспешно идущего в субботу, ближе к вечеру, на молитву.
— Доброй субботы.
— Доброй субботы, доброго года. — Он удивленно смотрит на меня. — Откуда вы, молодой человек?
— Из Литвы. Я виленчанин. А вы?
— Не важно, — нехотя отвечает он, но тут же, видимо, решает, что в моем вопросе нет угрозы, и добавляет: — Я из Белоруссии, родом из Могилева. Но жил я не в Могилеве, в другом месте.
— Как только я вас увидел с этим платком на шее, я сразу понял, что сегодня суббота! — радостно восклицаю я. — Я никогда не думал о том, есть ли в Сталинабаде эрув[176].
— А до того как вы меня увидели, вы не знали, что сегодня суббота? — Еврей искоса смотрит на меня, и его длинная заостренная борода, острый нос и вспыхнувший взгляд говорят о том, что он хасид, фанатик.
— Нет, я чувствовал, что сегодня суббота, — бормочу я и думаю о молитве мамы, ни с того ни с сего пришедшей мне в голову. — Вы же знаете, то, что нас окружает, ничем не напоминает нам о субботе. А откуда вы знаете, когда надо благословлять субботние свечи, а когда совершать авдолу? Ведь в России нет еврейского календаря.
— Когда хочешь, находишь выход. — Он загадочно улыбается. — Нигде не сказано, что календарь обязательно должен быть печатный.
— А какой же, рукописный? И как вам удается не нарушать субботу, если нерабочий день — воскресенье?
— Когда хочешь, находишь выход. — И еврей рассказывает мне, что он переплетчик, кустарь. Он работает дома, сдельно.
Я вижу, что он собрался уходить, а мне хочется побеседовать с ним еще. И я объявляю, что когда-то учился в ешиве. Он выслушивает меня с мрачным, даже гневным выражением лица, оглядывается на пустой улице и говорит строго, медленно, с расстановкой, выделяя каждое слово:
— Поскольку молодой человек когда-то учился, он должен знать, что суббота — это тайный знак между евреями и Владыкой мира. А если у молодого человека есть причина скрывать свое еврейство, он должен вести себя так, как ведет себя молодая пара, находясь среди посторонних людей. В этом случае двое разговаривают между собой намеками, чужой их не понимает, а они понимают. Между ними уже установлены тайные знаки любви и верности.
Еврей стоит, глядя на покрытые снегом горы. Я тоже смотрю на вершины гор и думаю о тамошних жителях. Беженцы рассказывают, что памирские горцы знают скрытый путь в Индию и совершают туда паломничества к своим святым местам. Но мне не верится, что советские пограничники про это не проведали и уже не приняли мер.