Современная португальская повесть - Карлос Оливейра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мария дас Мерсес закуривает новую сигарету и, накинув мохеровый жакет, выходит на веранду. И она здесь, наверху, и слуга внизу, во дворе, оба услышали зловещую птицу, и оба ждут теперь одного и того же человека. Вслушиваются в звуки, которые ветер несет над низиной. Но Лорд и Маружа, такие чутьистые и так тонко улавливающие все знаки, возвещающие им приезд хозяина, лежат неподвижно.
Я же тем временем с тетрадью в руках подхожу все ближе к дому над лагуной. Роюсь в колоритных поговорках, задерживаю взгляд на воспоминаниях, на любопытных подробностях моего первого приезда в Гафейру и теряю из виду женщину, которая курит и ждет. Мне нужно откопать ее из-под этих каракуль годичной давности, из-под этих обломков прозы, а может, и из-под других обломков, тех, что покоятся на глубине семидесяти пядей под кроватью, на которой я сейчас лежу и курю сигарету, — я тоже маюсь бессонницей.
Мария дас Мерсес теперь — лишь смутная фигура, я еле различаю ее сквозь строки своих заметок; женское лицо, тонущее в тени, то пропадающее, то оживающее при каждой моей затяжке. Прожигаю завесу тумана огоньком сигареты, по ту сторону завесы — она: стоит, прямая-прямая, и смотрит в низину, а во дворе стоит Домингос, человек, которому она помогала возродиться и которого ей суждено убить (с преступным умыслом или без оного — не столь уж важно). «Ко мне, Домингос. Лежать», — шипит ненавидяще Егерь, но не решается и пальцем его тронуть, ой нет. Тронуть его вправе лишь Инженер, и чтобы на сей счет не оставалось никаких сомнений, на странице такой-то моей тетради значится соответствующая сентенция: «На моих слуг замахивается тот, кто не может замахнуться на меня»[75].
Принцип есть принцип, особенно если подкреплен авторитетом представителя рода Палма Браво. Просто-напросто — и тут не обошлось без козней нечистого — нашелся человек, забывший эту истину. Человек этот, которого падре Ново обозначил сегодня вечером как «подгулявшего эмигранта», задел мулата и, оскорбив его, преступил тем самым правило из свода семьи Палма Браво. Почему такая неприязнь? Возможно, заключаю я, потому что в тот час, когда Домингос спустился в деревню, чтобы встретить Инженера, этот самый эмигрант уже налился пивом и, ошалев от безделья, вышел к дверям кафе и стал дразнить мулата, чтобы поразвлечься. Возможно, еще и потому, согласно версии хозяина заведения, что эмигрант работал в Америке, а в Америке, как читал и слышал хозяин, цветные не имеют права дышать одним воздухом с белыми. Отсюда такая ненависть к мулату.
Мария дас Мерсес с высоты своего наблюдательного пункта на веранде не пожелала слушать объяснений. Пресекла зло в корне:
— Впредь, Домингос, ты больше не будешь ходить в деревню встречать сеньора Инженера.
Слуга понурился. Гордый человек, сказал о нем падре Ново, и священник не преувеличивал. Но «кто себя не ценит, тот себе изменит», — сказал бы Томас Мануэл — еще одно правило, которое я занес бы к себе в тетрадь; наконец, всякий, кто оскорбит дом Палма Браво, понесет наказание за дерзость, что, впрочем, уже давно можно было бы вывести из моих прошлогодних записей.
Домингос чувствовал обиду, но теперь он выходил встречать Инженера во двор и был единственным, кто это делал. Однажды, когда он стоял у ворот, а сеньора — на веранде, во двор на бешеной скорости влетает «ягуар», и оттуда выскакивает Томас Мануэл, сжимая кулаки.
— Мерин. Позволить, чтобы тебя унизил такой подонок.
Он только что свел счеты с эмигрантом, теперь наступил черед слуги. Схватив его за шиворот, Инженер волочит мулата сквозь полосу света, отбрасываемую фарами, бьет его по щекам, осыпает оскорблениями. От собственных слов распаляется еще пуще и с пеной ярости на губах отвешивает ему удар в подбородок.
— Не смейте защищать! — орет Инженер, бросаясь наперерез Аниньяс и поденщику, бегущим выручать Домингоса.
Бедняга оглушен, пошатывается. Обрубком руки прикрывает лицо, еле держится на ногах. Затем подгибается одна нога, подгибается вторая, и мулат валится на плиты, которыми вымощен двор. Ослепленный яростью, Томас Мануэл мечется по двору, сшибая все на своем пути и захлебываясь собственным дыханием, словно одержимый. Наконец хватает палку от вил; бежит к несчастному, бессильной грудой лежащему на земле, и силой сует ему в руки палку.
— Защищайся, мерин паршивый. Защищайся, или прикончу на месте.
Став на одно колено, мулат пытается выпрямиться, голова мотается из стороны в сторону в свете фар, лицо окровавлено. Старуха и парень-поденщик дрожат от страха, молоденькая служанка с плачем убегает. Схватившись за палку, опершись на нее, как на посох, Домингос приподнимается. Но пальцы разжимаются, ноги не слушаются, они безмускульные, ватные, и мулат, дернувшись в последний раз, падает наземь и распластывается всем телом на каменных плитах.
Инженер закрывает глаза.
— Ради бога, защищайся.
Он проговорил это дрожащим голосом, словно умоляя сквозь стиснутые зубы.
Никакой реакции. Домингос даже не шевелится. Распростертый на земле, он смотрит куда-то вдаль, и во взгляде — грусть и спокойствие.
Мария дас Мерсес с веранды наблюдала всю сцену без единого слова. Жена наверху, странно безмятежная и безмолвная, муж — внизу, у ног его — тело слуги. Она видит лицо мужа, бледное в беспощадном свете фар, видит его повисшие руки и знает, что он ждет лишь движения Домингоса, лишь малейшего признака жизни, чтобы дать волю ярости. Проходит минута, другая, но мулат не шевелится.
Тогда в порыве бешенства Томас Мануэл поворачивается на каблуках, прижимает кулаки к лицу, вдавливая их в кожу, и исчезает. Бегом, почти бегом взлетает по лестнице, лишь бы не видеть этого мерзкого отребья, сам не свой. Когда он добегает до площадки, Мария дас Мерсес осторожно сторонится, пропуская мужа. Не прикасается к нему, не говорит ему ни слова. Она стоит в дверях, он рухнул в кресло в гостиной. Затем Мария дас Мерсес уходит в спальню, приносит оттуда домашние туфли мужа, переобувает его. Приносит трубку, подает виски. Потом, спустя долгое время, прижимает его к себе, гладит ему руки, волосы, холодное и хмурое лицо.
— Любимый мой, маленький… — шепчет она, крепко прижимая его к груди. — Мой маленький, мой большой, мой любимый…
Словно баюкает, словно баюкает.
XXV-а
Я все листаю свои записи.
«Вертихвостка-нырок.
Прогулка в лодке по лагуне. Оратория во славу животного мира, или О мудром примере Матери-Природы.
Точка зрения Инж.: разум мулата складывается из негритянского простодушия — 50 % и из уловок, которым он выучился у белых колонизаторов, — 50 %. Оптимальное решение: повысить умственный уровень негра, не превращая его в пролетария, обучить мулата, не превращая его в интеллектуала.
Я отвечал, что уже читал где-то этот рецепт…»
— И переменим тему, — говорю я, обращаясь к своей фляге.
Голос Инженера:
— Почему, она тебе не по шерсти? Считаешь, всех надо превратить в интеллектуалов?
Я в ответ:
— Греби, старина. И пей, тут ты — мастак. — И сразу прихожу в себя: — Не обращай внимания, это все от бессонницы.
Он:
— Бессонница в такой час?
— Ты прав, не обращай внимания…
Мы плывем в сторону заката, — это та самая «прогулка на лодке по лагуне, во время которой будет исполнена оратория во славу животного мира», — и выезжаем в центральную ее часть, пользуясь дующим со стороны океана бризом. Гребем медленно, объезжаем все островки вплоть до самых дальних. Затем мы возьмем курс на заросли камыша и пристанем к противоположному берегу.
— Выпей, — собираюсь я угостить его, но тут вспоминаю, что беру с собой флягу только на охоту. Впрочем, даже если б я взял ее с собой, толку было бы мало. Я столько выпил сегодня, что вряд ли каждому из нас досталось бы хоть по глотку.
— Инженер, если ты не прочь выпить, единственный выход — повернуть к дому.
— Еще как не прочь, — отвечает он. — Но вина твоя. Ты первым вспомнил о выпивке.
Мы обнаружили, помню прекрасно, что все островки усеяны стреляными гильзами, принесенными течением, разноцветными и разнокалиберными патронами, разбросанными в траве, а возле одного из них, в тине у самого берега, мы нашли убитого селезня. Томас Мануэл восхищался казарками, их смелостью, их дьявольской неустрашимостью во время кровавых схваток из-за уточки. Вполне естественно, стало быть, что разговор перешел на казарок.
— Воитель, видишь? — Кончиком весла он касается тушки в перьях, тушка уже окоченела, кожа на лапках сморщилась.
— Почему у воителей после смерти такой невинный вид?
— Не всегда, — отвечаю я. — У известных мне воителей вид отнюдь не невинный. Но я — не авторитет, мне они встречались только в виде надгробий и памятников. Все позировали для потомков.