Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика) - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается нашей страны:
похоже, что наше молодое поколение намного спокойнее, не то чтобы равнодушнее, но спокойнее. Швейцария, которая им открылась, - это Швейцария после второй мировой войны, а значит, они чувствуют себя менее зависимыми от нее, чем мы в течение долгих лет. Когда на нас накатывают воспоминания, они лишь пожимают плечами. Что дает им ощущение родины? Даже оставшись в своей стране, они живут с сознанием, что такие понятия, как федерализм, нейтралитет, независимость в эпоху господства межнациональных концернов, всего лишь иллюзия. Они видят, что от их страны не многое зависит; горлопаны времен "холодной войны" сделали свою карьеру: кто стал банкиром, кто подвизается на поприще культуры, а кто совмещает и то и другое. Что могло бы наделить наших молодых соотечественников ощущением родины, родины в политическом смысле, так это более конструктивный вклад нашей страны в европейскую политику. Увы, это пока не слишком заметно. А что, напротив, бросается в глаза, так это law and order 1, и во внешних проявлениях тоже: Швейцария, избравшая фигуру умолчания в интересах частноэкономических связей, в сравнении с другими малыми странами, такими, как Швеция или Дания, гораздо более сдержанна в проявлении собственного волеизъявления; понятно, подобное волеизъявление все равно не смогло бы изменить ход мировой истории, - и тем не менее оно сделало бы нашу нравственную сопричастность событиям в мире менее локальной, а это уже кое-что; с такой Швейцарией мы могли бы быть солидарны внутренне.
"Неуютность маленького государства" - это явно не то, уважаемый профессор Карл Шмид, что вызывает тревогу граждан Швейцарии, не скромные размеры нашего государства. Besoin de grandeur 2 отнюдь не относится к размерам страны; ностальгия - это нечто совсем другое. Сколь бы ни был привлекателен для иных тезис, будто неуютно в сегодняшней Швейцарии лишь психопатам, он отнюдь не доказывает еще социального здоровья нашей страны. Насколько родным является для нас государство (а это значит: в какой мере достойно оно защиты), всегда будет зависеть от того, в какой степени можем мы отождествлять себя с нашими государственными учреждениями, а также, что тоже немаловажно, с их действиями. Если же я все-таки отважусь связать свою наивную жажду родины с государственной принадлежностью, то есть сказать: Я ШВЕЙЦАРЕЦ (не просто обладатель швейцарского паспорта, не просто родившийся на швейцарской территории, но швейцарец по убеждению), тогда я уже в любом случае, произнося слово "родина", не смогу удовлетвориться одной только родной деревушкой и озером Грайфен, дворовыми липами и диалектом, даже Готфридом Келлером; тогда к ощущению родины примешается еще и стыд, стыд за швейцарскую политику по отношению к политическим беженцам в годы второй мировой войны, стыд за все, что происходит или не происходит у нас в наше время. Я знаю, такое представление о родине не соответствует образцам, по которым кроятся подобные представления в отделе "армия и тыл", но это мое представление. Родину не определяют по чувству комфорта. Кто произносит РОДИНА, тот берет на себя многое. Когда, например, я читаю, что наше посольство в Сантьяго в Чили (отдельная вилла, как легко себе представить, не огромная, но все-таки вилла) в решающие дни и часы не располагало лишними койками для сторонников законного правительства, которые, впрочем, искали не отдохновения, но защиты от варварского бесправия, от расправ (с помощью автоматов швейцарского образца), от пыток, я как швейцарец испытываю по поводу такой моей родины - и уже в который раз - чувство гнева и стыда.
1974
1 Закон и порядок (англ.).
2 Жажда величия (фр.).
К ПРЕКРАЩЕНИЮ ВОЙНЫ ВО ВЬЕТНАМЕ
Первое чувство, которое мы испытываем, конечно, чувство облегчения: с сегодняшнего дня в Северном Вьетнаме не будут больше убивать крестьян на их полях и детей в школах... Но если одним прекрасным днем прекращают геноцид, потому что он не окупается, - это еще не чудо. А он как раз и не окупается ни в военном, ни в политическом отношении. Вычислим к тому же, что ежедневная утрата престижа во всем мире, с тех пор как мир знает о происходящем, делает слишком дорогостоящим разрушение вьетнамских деревень. Просчитались - и вот вам последствия; вот и все. Сайгон ждет следующей атаки; в джунглях множатся затерявшиеся посты, и нам жаль американских солдат на них; решение президента Джонсона патриотично: частичная капитуляция, прикидывающаяся мирным предложением, осуществляется во имя сохранения империалистической власти, которая в другом месте, например в Латинской Америке, хозяйничает и без явной, открытой войны. Прекращение бомбардировок на Севере - это американская любезность, требующая любезности ответной: неприкосновенности американской оккупации на Юге. Но вьетнамский народ и впредь будет вмешиваться в свои собственные дела. Значит, пока армия интервентов не погрузится на корабли, мира не будет.
А кто, кстати, будет восстанавливать этот Вьетнам, который не окупился для США? Поскольку американская интервенция во Вьетнаме не персональная ошибка Кеннеди или Джонсона, а следствие системы господства, требующей для своего существования угнетения других народов, отставка Джонсона мало что меняет; система себя разоблачила, и революции против этой системы будут шириться.
"C'est pire qu'un crime, c'est une faute" 1, - сказал Талейран *, видимо имея в виду: за ошибку приходится расплачиваться, за преступление не всегда. Сегодняшнее сообщение свидетельствует, что война во Вьетнаме была ошибкой, эскалацией, присущей системе ошибок... Наше чувство облегчения быстротечно.
1968
1 Это хуже, чем преступление, это ошибка (фр.).
О ЛИТЕРАТУРЕ И ЖИЗНИ
Г-н Фриш, позади у Вас долгая литературная жизнь со многими событиями, путешествиями. Много написано. Вы известны во всем мире. Существует уже целая литература о М. Фрише, в особенности в Западной Германии. Как Вы сами оцениваете свое прошлое, последние годы своего писательского труда?
Мысли мои заняты сейчас не столько собственной литературной работой и прожитым, сколько общим положением в современном мире, тем, что на земле нет настоящего мира, что обе великие державы враждебны друг к другу.
Теперь о том, что я думаю о своей работе за последние 50 лет. Вопрос, как перед небесными вратами. Вас, видимо, интересует не биография, а результаты писательской работы. Что я могу об этом сказать? Писательская жизнь моя, как мне кажется, сложилась счастливо. Те две-три темы, которые преследовали меня и побуждали к работе, занимали, как оказалось, не только меня лично: "я" и общество, эмансипация мужчины и женщины, вопрос невиновности и вины и т. д. Меня все более и более поражает, как много людей узнавало себя в моих книгах - читатели из разных стран, часто молодые, читатели и в Америке, и у вас, в Советском Союзе. Поэтому я счастлив. Да, пожалуй, такое чувство, что своей работой ты оказываешь какое-то действие. Писал и издавал я и некоторые неудачные вещи. Неудачные в том смысле, что в них не было найдено органичной формы и у меня не хватало терпения дать материалу дозреть. Впрочем, я не отрекаюсь от них. Естественно, что на многие вещи я смотрю сейчас иначе, чем 30 или 40 лет назад, было бы плохо, если бы люди не извлекали уроков из прошлого. Но союза с дьяволом я не заключал никогда. И потому не могу быть недовольным своим прошлым, даже если в общем-то мы всегда несколько разочарованы. И что я еще заметил бы: я не считаю себя проповедником, способным возвестить современникам истину. Естественно, у меня есть убеждения, но никогда не было уверенности, будто это единственно возможные убеждения. Ох, уж эта уверенность! Вероятно, воздействие моих книг - я имею в виду не успех, а именно спокойное воздействие - обусловлено тем, что они противоположны проповедничеству. Читатель видит перед собой писателя, который хотя и выносит суждения, зачастую горячие, но снова и снова сам ставит их под сомнение. И это, видимо, ободряет иных читателей: они не уходят в себя, а сами задаются вопросами и продолжают поиск того, что имеет значение для них. Что жизненно важно для них. Я не доверяю никакому учению, требующему слепого следования ему. Конечно, скептицизм мой создал мне и противников. Представители христианской церкви говорят, что я человек религиозный, но вот последнего шага к вере не делаю. А коммунисты называют меня гуманистом, но гуманистом буржуазным, который последнего шага не делает.
Авторы фундаментальных исследований о Вашем творчестве пишут, что главное для Вас - правдивость отображения. Можно ли сказать "реалистическое отображение"?
Вопрос в том, что понимать под реализмом. Реализм как антитеза формализму? Я вспоминаю, как Пикассо - я наблюдал его вблизи лишь 10 минут сказал с клоунской миной: высказываются против формализма - о, я тоже против формализма, да только мы не одно и то же имеем в виду. Он сказал это Фадееву на конгрессе сторонников мира в 1948 году во Вроцлаве. Конечно, большие дискуссии о социалистическом реализме известны вам лучше, чем мне. Произведения искусства на полотне или в бронзе, которые помечены этим знаком, быстро состарились. Вы видели в Цюрихе дом, где жил Ленин до того, как вернулся в Россию в 1917 году? На той же улице, как раз в соседнем доме, лет за сто до этого жил Георг Бюхнер, немецкий поэт, скончавшийся здесь в эмиграции двадцати трех лет от роду. Бюхнер создал первую в немецкой литературе пролетарскую фигуру - Войцека. И он сказал (имея в виду искусство): "Я требую во всем жизни, возможности бытия, тогда это хорошо; мы не должны спрашивать, красиво это или уродливо. Ощущение, что это исполнено жизни, выше этих соображений и является единственным критерием в вопросах искусства". Это и есть то, что я понимаю под реализмом в искусстве: правдивое отображение исторической реальности со всеми ее противоречиями, то есть отображение без прикрас.