Баблия. Книга о бабле и Боге - Александр Староверов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, понял наконец, – сказал Федя. Он полностью овладел собой. Снова превратился в известного всей Москве красавчика Фреда-банкира. – Алику лучше всех. За него беспокоиться не стоит. Он же бог. В случае чего смотается в свою Либеркиберию и будет править там. Это нам с тобой здесь бюджеты пилить, прозой жизни заниматься. А он в астрале уже…
– Не надо, друг, – попросил Сема. – Не надо, пожалуйста. Видел я тебя настоящего и не забуду никогда. Ты не бойся, со мной можно, с нами можно. С кем, если не с нами? Ты же человек, тебе самому легче станет.
Лицо Феди опять покрылось бурыми пятнами. На этот раз пальцы в клинче он не сцепил. Погрустнел резко, но и расслабился. Протянул задумчиво:
– Н-да, это я палку перегнул. Простите и вы меня, ребята. С детства меня дрессировали удар держать и не раскрываться. Условные рефлексы в безусловные превратили почти. Прилипла маска проклятая к лицу. С мясом не отодрать. А может, и не маска это теперь, а я. В любом случае, спасибо. Правда легче стало. Надежда появилась. Хотя откуда ей взяться, казалось бы?.. Хорошо, что у нас разговор такой случился. Для всех хорошо, а для меня особенно. Не мог я уже, колбасило меня. Неделя, другая – и взорвался бы. Спасибо вам…
Федя еще что-то говорил, но Алик его не слушал. Решение в нем вызревало. Всё, мучившее его последние пару месяцев, сплеталось в один тугой пучок, в стрелы наконечник, и готовилось прорваться наружу. Какое будет решение, он еще и сам не знал. Но что будет оно единственно верным, понимал неотвратимо. Жалость его затопила. И не к себе, как обычно, а ко всем, вообще ко всем. И к Феде, и к Семе, и даже к старику, медленно идущему по Тверскому бульвару за окошком ресторана. Он чувствовал, как в труху осыпается наносное и внешнее в нем. Гордыня, самоуверенность, к себе любовь, все, что броню составляло непробиваемую, выручавшую столько раз в жизни, листиками оказалось пожухлыми. Тихо шурша, опадали листики на пол. В прах рассыпались, в пыль незаметную. И голеньким он оставался, как новорожденный. И свежим таким же, и легким. Что-то важное понял Алик. Что-то самое, самое важное…
– …Впервые так, – сквозь вихрь, бушующий в голове, услышал он Федю. – Чтобы поняли меня. Не надсмеялись, не прервали, а поняли. Спасибо вам. Трудно говорить, но скажу. Если бы не ты, Алик, то и не было бы ничего. Не зародилось бы. А без Семы, без души его огромной, наружу не вышло. Уникальное везение, невероятное, один шанс из миллиарда. И спасибо вам за это…
– А я в монастырь уйду, – неожиданно для самого себя перебил его Алик. – Я молиться за вас буду.
Сема протестующе дернулся, и он заговорил быстрее:
– Не прерывайте, не надо. Я только что решил. Окончательно. Вы хорошие люди. Несчастные, но хорошие. И я буду за вас молиться. И за всех. Это единственный выход для меня. У вас другие выходы, ищите. А у меня такой. Я люблю вас, ребята. Правда люблю. Вы найдете, с божьей помощью, найдете. Я самое главное сейчас скажу. Минуту назад я самое главное понял. Это важно. Послушайте. Людей на земле много. Все на земле люди. Просто большинство не догадываются об этом. Не могут в себе человека открыть. Кому денег нехватка мешает. Кому детство тяжелое. Но это ложные помехи. Не значат они ничего. Просто все на самом деле. Проще, чем дважды два, и тяжело одновременно очень. Мне сорок лет понадобилось, чтобы понять. И поэтому я буду молиться – за вас, за людей, за себя. Это все, что я могу сделать. Не то что могу – должен, обязан. А вы сделаете что-нибудь другое. И лучше станет. Я уверен, ребята, я знаю, я…
Телефон в кармане неуместно и весело запел голосом Элвиса Пресли Cоmon baby, I tired of talking. Мелодия была настроена на звонки с единственного номера. С номера жены. Алик, боясь, что Ленка передумает и прервет звонок, путаясь в кармане пиджака, моля бога, чтобы не передумала, вытащил телефон и ответил.
– Лена, Леночка! – закричал радостно. – Как хорошо, что ты сейчас позвонила. Именно сейчас. Как я ждал твоего звонка. Теперь все наладится. Верь мне, пожалуйста…
– Подожди, – не своим, глухим и мертвым голосом ответила жена. – Приезжай домой немедленно. У нас обыск.В глазах не потемнело, наоборот, побелело, выцвело. Исчез в серой мутной гуще ресторан. И все исчезло. Тени мелькали размытые, голоса доносились приглушенные, неразборчивые. Только он, Алик, остался в гуще, набухал, разрастался, лопнуть был готов. Подевалось все куда-то, и понимание людей несчастных, и решение в монастырь уйти, и доброта, внезапно нахлынувшая. Ненависть изнутри распирала и страх.
«Суки, суки, суки, суки…» – пульсировало в висках и ниже опускалось, в скулы, в челюсть сведенную, оставалось там, окисляло рот горечью и злобой.
А еще ниже, в горле, в груди, в середине оторвался и заметался по животу, круша кишки и ребра, ледяной осколок.
– Дети, дети, дети, дом, Ленка, дети…
Очнулся Алик перед дверью квартиры. Он стоял, давил кулаком в черный квадрат звонка, как будто сломать его хотел, выковырять, выжечь вместе с ним нечисть, в дом пробравшуюся. Дверь открыл усатый полковник.
– О, вот и наш Шумахер пожаловал, – сказал, ухмыляясь. – Джеймс Бонд доморощенный. Добро пожаловать в ад, Джеймс.
Не слова ошеломили, а сам мент, стоящий в его прихожей перед зеркальным шкафом с отколовшимся кусочком стекла в левом нижнем углу. Немыслимо. Невозможно. Глаза отказывались верить. Это как в спальню свою зайти после душа, разомлевшим, сонным, и увидеть вдруг парочку бомжей, возящихся на кровати, сопящих и блюющих от избытка чувств. Все, что строил так долго, все, что оберегал и хранил, испоганенным оказалось в один миг, разрушенным полностью. Не из-за обыска. А просто потому, что здесь был мент. Стоял рядом со шкафом зеркальным и улыбался гаденько. Убить захотелось мента. Рвать его плоть зубами, кромсать его пальцами отяжелевшими, в месиво превратить, в фарш кровавый. Растоптать, расчленить, вычеркнуть гада из жизни и выкинуть на корм псам бродячим. Алик сжал кулаки и двинулся к полковнику. И убил бы, наверное… Бог отвел от греха… Проскочил бог между широко, по-хозяйски расставленными ногами мента и бросился к Алику на шею, стал обнимать его за штанины, тыкаться мокрым носом в щеки, в уши целовать.
– Папа, папулечка, папулешечка, – щебетал бог голосами ненаглядных, месяц уже не виденных, не целованных и не тисканных близнецов Леньки и Борьки. – Папулечка, мы пакали, мы дложали. Стлашно без тебя. И мамка пакала. А дядьки похие. Иглушки бьют, ломают. А мы смелые…
– Похой дядя, – сказал, грозя менту кулаком Борька.
– Сука, – подтвердил Ленька.
– Бяка.
– Змей голыныч…
– Путин, уходи, – почему-то добавил Борька и ударил полковника по ноге крохотным кулачком.
Ком к горлу подкатил, умереть захотелось за этих двух мужичков маленьких. Страшно за них стало очень. Сколько им еще предстоит хлебнуть в жизни, и не защитишь от всего, не убережешь. Страшно и радостно одновременно. Гордость Алика обуяла. Его порода, не раскисли, не испугались, не заплакали. Сопротивляются…
– Смышленые ребята, – представил он их менту. – Все на лету схватывают. Отличаются умом, сообразительностью и быстрым анализом ситуации. Все в отца, правда?
– Давить надо ваше семя гадское, – прошипел в усы полковник. – До седьмого колена давить.
– Согласен, – обнимая прижавшихся к нему близнецов, ответил Алик. – Есть между нами некоторые классовые противоречия. И давили нас, и будут давить. Только не додавят никогда. Запомни, дружок. Мои дети всегда хорошо жить будут, что бы ни случилось. И людьми нормальными вырастут. А твои… сомневаюсь. Все равно в канаве сточной валяться станут. Сколько бы ты денег ни натырил.
Он стоял рядом со своими сыновьями, и хоть маленькие они детки совсем были, а чувствовал в них он и опору, и поддержку, и продолжение свое будущее. Либеркиберия, любовь, все блажью показалось. Вот оно, настоящее, единственное и реальное чудо в его жизни. Словно подтверждая его правоту, обратился к ним полковник во множественном числе.
– А чего это вы разошлись, обрадовались. Ты с соседями своими поздоровайся лучше, с понятыми то есть. По комнатам пройдись, на жену погляди в истерике, нашатырь уже два раза давали. К дочке загляни. А потом радуйся… если сможешь.
Алик рванулся в гостиную, увидел в дверях комнаты дочки соседей, пробормотал скороговоркой:
– Извините, простите, пожалуйста. Это недоразумение, скоро они уйдут.
Дальше побежал и столкнулся с выскочившей навстречу женой.
– А-лич-ка, А-лич-ка, – закричала она, всхлипывая, и вжалась, впечаталась мокрым от слез лицом ему в грудь. Вцепилась в него хваткой железной, как будто заслониться хотела, спрятаться.
– Они, они… игрушки близнецам поломали. Они, они… из шкафов все вытряхнули… Они, они… в белье моем рылись. Они, они… матом при детях ругались. Они, они, они, они…
Жена жалобно заплакала, щебеча что-то совсем бессвязное ему в рубашку. Он гладил ее по волосам, успокаивал, как ребенка, которому сон плохой приснился: