Ориентализм - Эдвард Вади Саид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и Ламартин до него, Кинглейк спокойно отождествлял свое высоколобое видение с видением своей нации, с той только разницей, что в случае англичанина его правительство было ближе к тому, чтобы утвердиться на остальном Востоке, чем Франция – на тот момент. Флобер видел это совершенно отчетливо:
Я почти уверен, что вскорости Англия станет владычицей Египта. Аден[739] забит английскими войсками, и стоит им только пересечь Суэц, как одним прекрасным утром краснокафтанники легко окажутся в Каире – до Франции эта новость дойдет недели через две, и все будут очень удивлены! Попомните мои слова: при первых же признаках неприятностей в Европе Англия займет Египет, Россия – Константинополь, мы же в отместку отправимся на убой в горы Сирии[740].
При всей их хваленой индивидуальности взгляды Кинглейка отражают общественную и национальную волю в отношении Востока; его эго – лишь инструмент выражения этой воли, но не ее господин. В его сочинениях нет никаких свидетельств того, что он пытался сформировать новое мнение о Востоке; его знаний и масштаба его личности для этого было недостаточно, и в этом заключается большая разница между ним и Ричардом Бёртоном. Как путешественник, Бёртон был настоящим искателем приключений, как ученый, он вполне смог бы отстаивать свою позицию перед любым академическим ориенталистом в Европе. Как личность, он прекрасно сознавал неизбежность своего столкновения со своими застегнутыми на все пуговицы учителями, которые заправляли наукой в Европе и определяли пути развития знания с неизменной анонимностью и научной твердостью. Всё написанное Бёртоном свидетельствует о его боевом задоре, но как никогда явно его презрение к оппонентам проявилось в предисловии к переводу «Тысячи и одной ночи». Он, похоже, получал своего рода ребяческое удовольствие от демонстрации того, что знал больше любого профессионального ученого, что он собрал больше разнообразных сведений, чем доступно им, что обращаться с этим материалом он может с куда большим остроумием, тактом и оригинальностью, чем они.
Как я упоминал ранее, работа Бёртона, основанная на его личном опыте, занимает срединную позицию среди ориенталистских жанров, представленных, с одной стороны, Лэйном, и французскими авторами – с другой. Его ориентальные нарративы выстроены как рассказ о паломничестве, а в случае «Возвращения в страну мидийцев[741]» – о повторном паломничестве по местам, имевшим то религиозную, то политическую и экономическую значимость. В его работах он сам – главный персонаж, центральное звено фантастического приключения и даже фантазии (как у французских авторов), но в то же время – заслуживающий доверия комментатор и беспристрастный западный наблюдатель восточного общества и его обычаев (как Лэйн). Томас Ассад[742], который занимается исследованием различий в тоне и уровне осознанности таких произведений, как «Открытия на руинах Ниневии и Вавилона» Остина Лейарда[743] (1851), знаменитый «Полумесяц и крест» Элиота Уорбертона[744] (1844), «Посещение монастырей Леванта» Роберта Кёрзона[745] (1849) и (эту работу он не упоминает) в меру занимательные «Заметки о путешествии из Корнхилла в Большой Каир» Теккерея (1845)[746], совершенно верно назвал Бёртона первым в ряду убежденных индивидуалистов-путешественников Викторианской эпохи на Восток (в этом ряду также стоят Блант[747] и Даути). Тем не менее наследие Бёртона куда шире и сложнее, чем просто индивидуализм, в его работах можно найти следы борьбы между индивидуализмом и острым чувством национального отождествления с Европой (и прежде всего с Англией) как имперской силой на Востоке (East). Ассад тонко подмечает, что Бёртон всё же империалист, несмотря на сочувственное отношение к арабам. Но важнее даже то, что Бёртон самого себя считал одновременно и мятежником против власти (отсюда его отождествление с Востоком (East) как местом, свободным от гнета викторианской морали), и потенциальным агентом этой же власти на восточных землях (East). И интересен здесь именно способ сосуществования в нем двух этих антагонистических ролей.
В конечном итоге проблема сводится к вопросу о познании Востока (Orient), а потому рассмотрение ориентализма Бёртона и должно завершать часть о структурировании и переструктурировании ориентализма в XIX столетии. Как путешественник в поисках приключений, Бёртон ощущал самого себя живущим одной жизнью с тем народом, на землях которого он находился. Ему лучше, чем Т. Э. Лоуренсу, удалось стать восточным человеком. Он не только безукоризненно говорил по-арабски, ему также удалось проникнуть в самое сердце ислама и, выдавая себя за доктора-мусульманина из Индии, совершить паломничество в Мекку. Однако, на мой взгляд, самой выдающейся чертой Бёртона было то, что он постоянно сознавал, до какой степени жизнь человека (human life) в обществе управляется правилами и кодексами. Все те многочисленные сведения о Востоке (Orient), которыми пестрят написанные им страницы, показывают: он знал, что Восток (Orient) в целом и ислам в частности являются системами информации, поведения и веры. Быть восточным человеком или мусульманином означало знать определенные вещи определенным образом, и это, конечно, зависело от истории, географии и развития общества в определенных обстоятельствах. В его повествовании о путешествии на Восток (East) мы видим это его сознание и то, что он сумел выстроить нарратив с учетом этого знания. Ни одному человеку, который не знал бы арабский язык и ислам так, как их знал Бёртон, не удалось бы зайти по пути паломничества в Мекку и Медину так далеко. Его проза – это история сознания, прокладывающего себе путь сквозь чужую культуру благодаря успешному усвоению ее систем знания и поведения. Свободу Бёртону дало то, что он сумел забыть о своем европейском происхождении настолько, чтобы зажить жизнью восточного человека. Каждая сцена в «Паломничестве» наглядно демонстрирует, как он преодолевает препятствия, встающие перед ним, иностранцем, в этих чужих местах. Ему удавалось