Эмиграция, тень у огня - Дина Ильинична Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут мама в этой безумной хаотической ситуации набредает на Валеру Каца.
Валера Кац — наш приятель, врач, каждую среду ездит на рынок за своим любимым карпом. Там рыбная лавка есть на углу между третьим и четвертым поперечным рядом, ее один иракец держит. Веселый такой парень, молодой. Если надо, он вам ее и почистит, и нарежет, так что можно из голов уху варить или рыбный холодец… Чистит рыбу и все шутит, шутит, рассказывает что-то… Причем на всех языках, он и по-русски много слов знает. Бывает, подходишь к нему, а он издалека кричит: «Карпион резыт, чистыт, варит-жарит, пожалюста!» Хороший парень… был…
Валера велел ему карпа почистить и говорит: слушай, у меня время стоянки кончается, ничего, если я тут у тебя кошелки под прилавком оставлю, сбегаю на минуту к машине? Тот ему в ответ: о чем, мол, речь. Вот, ставь сюда свои сумки, что с ними может случиться!
Валера повернулся, отошел буквально шагов на пятьдесят, и тут за его спиной рвануло, и он от грохота упал. Понимаете — продавец с недочищенным карпом, и лавка, и кошелки, с которыми ничего не могло случиться, все — в тартарары… Вы скажете, что о кошелках негоже вспоминать, когда столько людей погибло? Это правда… Я, кому ни рассказываю, все время об эти кошелки, об этого карпа, об эти мамины помидоры спотыкаюсь… Мне говорят: господи, при чем тут карп! А я думаю — вот в этом и есть безумие нашей жизни, что простые, добрые, необходимые всем живым людям вещи, слова и понятия теряют простой естественный смысл и — как на войне — перестают иметь значение. А жаль… Например, эти мамины помидоры — после того как мы ее по всем больницам полдня искали, — они мне долго снились…
А через неделю рвануло на Бен-Иегуде. Передавали, что их трое было, переодетые: один — в женской одежде, другой — в одежде старика, а про третьего не знаю, как-то смутно сообщали.
Вот я их себе представляю, как они ноги взрывчаткой обкладывали, и как потом эти ноги поверх крыш летели, и как тот, который бабой нарядился, лифчик взрывчаткой набивал… у меня, как подумаю, как представлю эти все приготовления… ум за разум заходит!
У моей подруги Таньки младший сынок как раз в это время пошел на Бен-Иегуду шуарму покупать. Его за домашний обед не усадишь, ни супа тебе, ни борща не ест, шуарму ему подавай. Вернулся в тот день домой из школы, выклянчил у матери мелочь и убежал… А через полчаса передают: террористический акт в самом центре столицы.
Танька выскочила из дому и помчалась как безумная.
Прибежала на Бен-Иегуду, разбросала всех полицейских, пробилась через три заслона, кричала: «Там мой ма-альчик!!» — и колотила полицейских кулаком по спине, по груди, по рукам, она же бешеная. Когда дорвалась до последнего заслона, увидела наваленные тела — забилась. Ее огромный полицейский — хвать: куда, говорит? Она каркнула, как ворона: «Мой ребенок!!» Он облапил ее, сунул голову себе под мышку, словно шею хотел свернуть, и с такой болью сказал, с такой черной горечью: «Ты что, не понимаешь, геверэт, — поздно уже. Поздно. Слишком поздно». Тогда она обмякла в его руках, завыла тоненько, подскочил другой полицейский, и они поволокли Таньку под руки вниз по Бен-Иегуде, подальше от места взрыва.
Но вот такое счастье: мальчик, Элька, спасся. Его спас хозяин шуарменной, мужик, как все у нас, — армейский, хоженый. Когда неподалеку раздался первый взрыв, он, вместо того чтобы выбежать наружу, глянуть, где рвануло, — загнал всех, кто в кафешке находился, и Эльку с шуармой в руках, в туалет в глубине зальчика, буквально затолкал и двери закрыл. И в эту минуту рвануло как раз у входа, стекла посыпались, покореженная дверь на воздух взлетела…
Ну, Танька на другое утро, конечно, пришла в эту шуарменную, спасибо сказать мужику. Он с перевязанной правой рукой, держа веник левой, подметал осколки и мусор. Постояли, поговорили, Танька поплакала. Потом пошла, пожертвовала за спасение сына сто восемьдесят шекелей в эту организацию, ну, фонд такой, который калекам помогает, коляски там, костыли всякие раздает — у них офис как раз недалеко, на улице Пророков находится. А восемнадцать шекелей она в ладони зажала, стала подходящего нищего искать. Вы спросите — почему восемнадцать? Потому, что по гематрии[11] это — числовое значение слова «хай» — «живой». Так полагается — за спасенную Богом жизнь жертвовать восемнадцать или, если у вас имеется, в десять, в сто раз больше — нищему или на доброе какое дело. В общем, как кому нравится.
Значит, идет она по Бен-Иегуде, зажав в руке восемнадцать шекелей — сумма для уличного подаяния немыслимая. И ни одного нищего не находит. Попрятались после вчерашнего. Народ у нас хоть и привычный ко всему, но все же впечатлительный.
А надо сказать, среди разномастной толпы еврейских нищих у нас и переодетые арабы попадаются, потому как им лучше, чем кому бы то ни было, известно: жестокие проклятые евреи подают охотнее и чаще, чем мусульманские братья. Так что, встречаются у нас арабы — еврейские нищие.
Идет она, значит, и повторяет про себя: Господи, только бы не араб попался! Только бы не араб!
Наконец видит: сидит на углу немолодой нищий, с черной кипой на голове, ясно, религиозный. Она подошла, вмяла в ладонь ему деньги и пошла. Краем глаза видела, как еще какой-то человек с ее нищим двумя словами перекинулся. Подала она, значит, божьему человеку и идет дальше как сомнамбула. И тут он ее окликает. Она вернулась: «Что ты сказал? Я не слышу». Нищий спрашивает: «Ты в себе, мол?» И протягивает на ладони деньги, потому что, повторяю, для уличного подаяния восемнадцать шекелей — это целый капитал.
Она говорит ему как во сне: «Бери, бери, у меня вчера ребенок здесь спасся».
Повернулась и пошла своей дорогой. Ее нагоняет тот самый человек, который с нищим словами перекинулся, и говорит как бы между прочим: «Я его давно знаю… Он раньше, в молодости, арабом был, потом прошел гиюр[12], стал евреем. Я его лет тридцать уже знаю, он человек хороший…»
Я это для чего рассказываю? Для того, что не наше это дело — условия небу ставить. Делай, как тебе совесть и разум велят, а там уж начальство распорядится