Вольф Мессинг - Михаил Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кирпичном доме офицеры, сопровождавшие меня в машине, завели в комнату, где, кроме массивного стола и табуретки на толстых ножках с дырочкой посередине, никакой другой мебели не было. Один из них вышел, другой назвался младшим лейтенантом Гнилощукиным. Он, оказывается, еще вчера ждал меня, а я, оказывается, прихворнул. Гнилощукин пообещал вылечить меня от всяких недугов. Он взял стоявшую в углу тяжелую, обитую металлическими полосками палку и поинтересовался.
— Ну что, морда контрреволюционная, будешь нос воротить? — затем ударил палкой по столу.
Стол загудел, заходил ходуном. Гнилощукин показал мне палку и спросил.
— Знаешь, что это?
Я отрицательно покачал головой.
— Это бита для игры в городки. У нас в управлении я чемпион, — похвалился Гнилощукин.
Но беседовать мы начали вовсе не о городках. Гнилощукин потребовал немыслимое — выложить все, до последней капельки! И не тянуть с раскаянием, а то я тебя, поганая морда, оставлю без яиц.
Я попытался прикинуть — «поганая морда», это антисемитизм или нет? Выражение двусмысленное, однако к делу не подошьешь. Однако вернемся к предложению Гнилощукина.
— Хочешь посмотреть, как это делается? — заорал Гнилощукин.
— Что?
— Как бьют по яйцам.
— Нет, — признался я.
— Тогда колись. Вот тебе, контрик, бумага, вот ручка, а вот чернила. Писать будешь в моем присутствии… Ты понял, артист, в моем присутствии!! Намарай все, что знаешь. Если чего забыл, я тебе подскажу.
Мне стало легко и страшно. Подступал сулонг, я едва справлялся с ним. В тот момент я взмолился — только бы не узреть в будущем судьбу Гнилощукина! Ни в коем случае нельзя позволить ему коснуться меня городошной битой, иначе я не выдержу и выложу все, что знаю. Уже через год его не будет на белом свете, но об этом даже заикаться нельзя.
Небо, смилуйся!
Между тем Гнилощукин от души обрабатывал битой письменный стол.
В паузах между ударами, прислушиваясь к кряхтенью несчастного, но привычного к таким методам ведения допроса стола, мне внезапно пришло в голову, что более драматичного выступления у Мессинга не было. Даже бенефис в Шарлоттенбурге не шел ни в какое сравнение с протекавшим здесь психологическим опытом. Это был апофеоз моих выступлений. Наступил момент использовать весь свой дар, все свое умение, которое бедняга-шнорер накопил на профессиональной стезе. Перед глазами наплывом возник Берлинский паноптикум, каталептический сон, в который я погружался с пятницы на понедельник. (Нечувствительность к боли — это просто здорово. Это то, что надо… Пришел черед воспользоваться (этим). Только нельзя спешить… Кто (его знает), на что способен Гнилощукин (в качестве) индуктора? Что (останется от) Мессинга, если этот энтузиаст (пройдется по нему) тяжелой битой. Ему все равно, чувствителен ли (его медиум) к боли или нет. Главное, чтобы подследственный (Мессинг) исполнял его команды в письменной форме).
Бред подступал все ближе. Я уже несколько иначе относился к Гнилощукину. Причина проста — пытаясь отыскать в его голове зачатки гуманизма, уважение к правам человека, я никак не мог разобрать его мыслей. С такой особенностью человеческой психики я встретился впервые. Это не потому, что Гнилощукин ловко прятал свои раздумья, а потому что их у него не было! Он совершенно бездумно, с уханьем и гнусными телодвижениями исполнял ритуальный танец, по окончании которого я должен был схватить ручку и лист бумаги и взяться за сочинение самого увлекательного чтива на свете — составление доноса.
Впрочем, насчет мыслей я не совсем прав. В голове Гнилощукина промелькивало неукротимое, толкавшее его на подвиг желание врезать «жиденку» битой по голове. Невзначай, чтобы поправить прическу, а то вон как лохмы точат. Никаким мысленным речитативом его нельзя было отговорить от этого Только распоряжение начальства, строго-настрого запретившее ему касаться подследственного, удерживало его.
Я же со своей стороны посетовал, что мысленно упомянутого «жиденка» к делу не подошьешь.
(Как бы заставить его проговориться?)
Уже наполовину погрузившись в невосприимчивость к миру, я различил в камере какого-то чрезвычайно бородатого мужчину в полосатом узбекском халате и истертой донельзя тюбетейке. Выражался бородач по-русски чисто, подвизгивающим от страха голоском.
Гнилощукин приказал ему снять штаны и водрузить свои яйца на стол. Затем предупредил.
— Держи крепче!
После чего взял папку с надписью «Дело», а ниже — «Мессинг В. Г.» и с размаху ударил папкой по обнаженным семенникам.
Тот взвыл так, как в гетто перед посадкой в вагоны выли евреи, потом рухнул на пол и зажал яйца руками. По знаку Гнилощукина бородача уволокли из кабинета.
О прочем рассказывать не буду. Меня пальцем не тронули. Конечно, кое-кто сочтет меня вруном, мошенником, аферистом, проходимцем, пронырой и лжецом, но подлым типом меня никто назвать не может. Мне стало обидно за Ханни, за Симу, за будущих моих женщин, но жить тоже хотелось, поэтому я раздельно заявил.
— Я ничего не знаю и писать не буду.
— Пúсать не будешь? Это точно. Больше ссать тебе не придется, морда местечковая!
Я завопил — с точки зрения антисемитизма это уже было кое-что, а Гнилощукин, видимо, догадавшись, что допустил промашку, с размаха ударил битой по табуретке. Две задние ножки подломились, и я свалился на пол.
* * *Очнувшись, обнаружил себя в какой-то узкой, выкрашенной белой краской комнате с непомерно высоким потолком. За изголовьем обнаружилось что-то, напоминающее оконный проем. Оттуда лился свет, и на кровати лежал солнечный квадрат, исполосованный тенью решетки.
Ощущение было необычное, утомительно болела нога. Я ощупал ее, ниже колена она была замотана чем-то твердым и неровным. Если это гипс, значит, конечность сломана. А другие? Как насчет внутренних органов? Первый экстрасенсорный осмотр подтвердил — кроме сломанной левой ноги и кровоподтеков на лице, других серьезных повреждений не было.
Затем снова провал в небытие. Очнулся от боли. Была ночь. В комнате едва теплился синий свет, рождаемый покрашенной лампочкой в металлической сетке, ввернутой высоко на потолке. Обнаружилась какая-то живность, напоминающее комаров, только с длинными хоботками и такими же несуразно длинными ножками. Под полом скреблись мыши, делились чем-то своим, заветным. Я прислушался к их разговору — ничего интересного.
Потом вновь забытье, сон.
* * *Меня разбудили толчком в плечо.
Знакомый офицер из наркомата — его, кажется, звали Ермаковым — выглядел сурово, но эта суровость была наигранной. От Мессинга не скроешь суматошную беготню мыслей, одолевавших старшего майора! Я отвернул голову к стене.
Майор изящно выколотил папиросу из пачки. За его спиной стояли двое в белых халатах. Один из них был врач, другой охранник. Оба тянулись по стойке смирно.
— Гражданин Мессинг! — сурово потребовал чекист.
Я не ответил.
Неожиданно голос его сник.
— Вы сами виноваты.
Врач и изображавший медбрата охранник буквально онемели. Такой деликатности в стенах тюремного лазарета им еще не приходилось встречать.
Тут я вспомнил Гнилощукина, его предсказание относительно малой нужды и заявил.
— Ссать хочу!
— Что? — не понял капитан.
— Что здесь непонятного? — спросил я. — Мне до сих пор не давали утку, я мочился под себя.
Цвет лица врача изменился настолько стремительно, что мне стало ясно — атаку веду в верном направлении.
— Гнилощукин просил написать все, что я знаю. Дайте мне бумагу и ручку, я напишу. Но прежде утку, потом все остальное. Жалобу наркому, например…
На врача, как впрочем и на медбрата, без жалости смотреть было нельзя.
Майор взглядом отослал их, они стремглав выскочили в коридор. Появились с небывалой поспешностью. Мессинг оправился, утерся мокрым холодным полотенцем, ему сменили постель, после чего врач и охранник исчезли, будто их не было.
Ермаков придвинул стул и подсел поближе.
— Вы неправильно поняли Гнилощукина. Он не имел в виду применять физическое воздействие. Это был несчастный случай.
— Я не знаю, что имел в виду Гнилощукин, только он «перегнул палку». Об этом я тоже доложу наркому.
Ермаков усмехнулся.
— Хорошо, вам дадут чернила и бумагу.
* * *Составив отчет, более похожий на жалобу, я более недели ждал результата. Все эти дни ко мне относились с повышенным вниманием. Страх сотрудников, имевших доступ в мою камеру, был настолько горяч и обилен, что мне не составило труда выявить причину молчания руководства. Нарком внутренних дел Узбекистана Гобулов Амаяк Захарович в связи с намечавшимся в скором времени завершением отправки частей Андерса в Красноводск, а затем в Иран, был вызван в Москву, а без него никто, в том числе и Ермаков, не хотел брать на себя ответственность за высокопоставленного (или, как выразился один из охранников-медбратьев, — «хитрожопого») стукача.