Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот — о своеобразном «демократизме» литературы восемнадцатого века (кавычки говорят именно о своеобразии, а не об авторской иронии). Она бесконечно далека от самой возможности писательского снобизма: для нее немыслим даже пушкинский конфликт с чернью, с толпой, с «бессмысленным народом».
Пушкин уже станет писать для круга, избранного в смысле духовности. Фонвизин пишет для избранного в отношении грамотности. Но грамотность — понятие количественное. В отличие от духовности, качественного.
Поэт Пушкин ищет внимателя, равного себе, ежели, разумеется, не по гигантским творческим возможностям, то по томящей его духовной жажде:
И славен буду я, доколь в подлунном миреЖив будет хоть один пиит.
Просветитель Фонвизин не ищет, не выбирает, не отдает предпочтения: он втолковывает просвещаемым. Конечно, и у него есть ученики более способные и менее способные, но просвещать надобно всех. От императрицы, которая, к великому огорчению, не понимает порою простых истин, до тупоголового Митрофана, по суждению разумного Правдина, еще не потерянного для службы и для отечества: и ему еще можно вколотить несколько правил, хотя бы вовсе простейших…
Но далее. Она, эта словесность, к тому ж завидно стремится к действенности, не успев в этом смысле расстаться со многими иллюзиями, с которыми, впрочем, литература никогда вконец не распростится; и за этим — все то же самоощущение.
«Слова поэта суть уже его дела». Александр Блок так комментировал это пушкинское возражение Державину: «Они проявляют неожиданное могущество: они испытывают человеческие сердца и производят какой-то отбор в грудах человеческого шлака; может быть, они собирают какие-то части старой породы, носящей название „человек“…»
Совершись уэллсовское чудо, попади эти слова на глаза Денису Ивановичу, они показались бы ему несусветною ахинеей, гораздо большею, чем суждение Гоголя о Простаковой. Не только потому, что в его время об искусстве не изъяснялись столь отвлеченно, но и потому, что это потом, для Пушкина и для идущих следом, дело слова будет таинственным, пророческим, магическим. Несмотря даже на то, что сам Пушкин, вообще многое наследственно перенявший у восемнадцатого века, вовсе не думал отказываться от слова-дела в тогдашнем понимании, от роли советодателя при государе: «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу…»
Для Фонвизина же, для Державина, Новикова, Радищева, Княжнина слово не является делом в полном и всеобъемлющем смысле; оно — лишь часть дела, его не самая действенная и оттого не самая лучшая разновидность, его функция. Оно еще не обособилось.
Ничего удивительного, что им, словом, позволительно и покривить — опять-таки ради дела.
Припомним панегирик, с каким Новиков, затевая журнал «Живописец», обратился к «неизвестному г. сочинителю комедии „О время!“, к Екатерине: „Вы первый сочинили комедию точно в наших нравах… вы первый с таким искусством и остротою… вы первый… вы первый… перо ваше достойно равенства с Мольеровым“.
Все понятно. Неблагонравно выражаясь, Николай Иванович заробел поротой задницей: ему не хотелось, чтобы „Живописец“ повторил печальный опыт „Трутня“. Кроме того, таким образом отстаивалась возможность возродить сатиру. Не исключено даже, что лесть сокрывала потайную полемику с императрицей, прежде ведшуюся открыто: Екатерина в споре с „Трутнем“ утверждала, что высмеивать следует не живых людей, не лица, но пороки вообще, — так вот Новиков теперь, возможно не без лукавства, советует ей обратное: „Истребите из сердца всякое пристрастие, не взирайте на лица: порочный человек во всяком звании равно достоин презрения“.
Да, все понятно. И простительно. Во всяком случае, кажется, никому не приходило в голову попрекнуть Новикова: Державин сам воспевал Фелицу, Фонвизин, обращаясь к ней со смелой челобитной, вслед за французами именовал ее российской Минервою. Как было иначе?
Но разве меньше оправданий можно будет приискать для Некрасова, ради спасения „Современника“ сочинившего оды царскому спасителю Комиссарову и польскому вешателю Муравьеву? Но — не простили. До смерти он каялся и оправдывался:
Много истратят задора горячегоВсе над могилой моей.Родина милая, сына лежачегоБлагослови, а не бей!..
Вот оно, общественное мнение, выросшее вокруг словесности, об отсутствии которого не очень еще тоскует Денис Иванович. Вот они, российские „литеральные войны“…
Право, иной раз кажется, что сильные мира того даже больше оказывали уважения слову, чем его творцы. Они-то его издавна равняли с делом.
„Слово и дело государево“ — система розыска политических преступлений в России в XVII–XVIII вв. Каждый, кому становилось известным какое-либо „слово и дело“, направленное против государя, обязан был под страхом смертной казни донести об этом властям».
Так, суховато, как ей и положено, сообщает современная энциклопедия. Современник «слова и дела», известный нам Андрей Болотов вспоминает в 1800 году о временах сорокалетней давности с непозабытой дрожью:
«Ныне, по благости небес, позабыли мы уже, что сие значит, а в тогдашние, несчастные в сем отношении, времена были они ужасные и в состоянии были всякого повергнуть не только в неописанный страх и ужас, но и самое отчаяние; ибо строгость по сему была так велика, что как скоро закричит кто на кого „слово и дело“, то без всякого разбирательства — справедлив ли был донос или ложный и преступление точно ли было такое, о каком сими словами доносить велено было — как доносчик, так и обвиняемый заковывались в железы и отправляемы были под стражею в тайную канцелярию в Петербург, несмотря какого кто звания, чина и достоинства ни был, а никто не дерзал о существе доноса и дела как доносителя, так и обвиняемого допрашивать; а самое сие и подавало повод к ужасному злоупотреблению слов сих и к тому, что многие тысячи разного звания людей претерпели тогда совсем невинно неописанные бедствия и напасти, и хотя после и освобождались из тайной, но, претерпев бесконечное множество зол и сделавшись иногда от испуга, отчаяния и претерпения нужды на век уродами».
При Петре «словом и делом» ведал Преображенский приказ; с 1731 года чинить дознание и расправу начала Тайная канцелярия, существовавшая до 7 февраля 1762 года, когда была отменена указом Петра Третьего.
Вскоре, однако, она была восстановлена новой императрицею, правда, уже под именем Тайной экспедиции Сената, но преемственность была очевидной, и Степан Шешковский, по словам Пушкина, «домашний палач кроткой Екатерины», кнутобойничал не хуже, чем Ромодановский в Преображенском приказе или Ушаков при Анне Иоанновне; бил, говорят, палкою «под самый подбородок, так что зубы затрещат, а иногда и повыскакивают». Не зря тот же Пушкин, ведя речь о Екатеринином времени, продолжает повторять: «Тайная канцелярия». Не «экспедиция». Если это и оговорка, то знаменательная.
Короче, не ради невеселого каламбура вынес я в название главы трагически знаменитое словосочетание. Как видим, если в области духовной слово ставилось еще не слишком — сравнительно с будущим — высоко (во времена Елизаветы совсем не высоко), то в сфере политической оно давненько приравнивалось к делу. Власти-то понимали, что умысел, слух, острое словцо могут разрешиться действием.
Стало быть, существовало вышнее уважение к слову — увы, весьма своеобразное: дабы наказать его и искоренить.
Драма российской словесности ранней поры ее развития, драма российского общественного мнения, только еще зарождавшегося, драма — в конечном счете — самой тогдашней России состояла в том, что страх перед словом не то что опережал уважение к нему, но хуже: был проявлением этого уважения. Бояться слова начали прежде, чем в нем нуждаться.
Еще Петр выразил это царское уважение. В пору следствия над соучастниками царевича Алексея он, по словам Пушкина, «объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь».
Денису Ивановичу Фонвизину повезло. Он угадал родиться и жить в куда более мягкие времена. Его не казнили за сочинение, написанное «запершись», втайне от царицы, хотя оно, «Рассуждение о непременных законах», по слухам, как-то дошло до Екатерины; тогда-то будто бы и посетовала она, что худо ей жить приходит. Больше того: ему выпала удача не тайно, а прямо высказать самодержавной государыне многое из того, что накипело.
НЕУГОДНЫЙ СОБЕСЕДНИК
Случилось это в год 1783-й, в первый после отставки по службе. В год, для Фонвизина литературно плодотворный. Отставник, очень мало писавший в счастливейшую пору своей жизни, в двенадцатилетие сотрудничества с Паниным (потому что у него было дело), одолевая хворобы, начинает бурно печататься (потому что ему осталось только слово).