Варяги и Варяжская Русь. К итогам дискуссии по варяжскому вопросу - Вячеслав Фомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отрицание историзма ПВЛ проистекает прежде всего из тех методов, которыми руководствуются исследователи при изучении летописания. В 1922 г. С. В. Бахрушин подметил, что А. А. Шахматов, интересуясь летописью прежде всего как литературным памятником, «стремится восстановить его в чистом виде, не задумываясь над тем, какие выводы может сделать в будущем историк по его порой гениальной реконструкции». В 1930 г. Н. К. Никольский прямо указал на ущербность абсолютизации Шахматовым текстологического метода: историю сводов XI в. он рассматривает только как преемственную литературную работу сводчиков, редакторов, писцов, а избранный им метод изучения ПВЛ повел его по предвзятому направлению таких наблюдений, «которые исключали необходимость признавать как преднамеренность пропусков и умолчание, так и влияние идеологической тенденциозности на состав летописей»[816]. Шахматов вначале считал неудачной саму мысль о тенденциозном «вычеркивании», в связи с чем, отмечает А. Г. Кузьмин, в его представлении «летописание как единое вековое дерево было оторвано от породившей его общественной среды, замкнуто само в себе»[817]. Лишь только в 1916 г. ученый пришел к мысли, высказанной еще в XVIII в. В. Н. Татищевым, о тенденциозности летописания, о том, что, как он сам уже образно и емко выразился, «рукой летописца управляли политические страсти и мирские интересы». А это означало, констатировал В. Т. Пашуто, что все написанное им «прежде о летописях совершенно ненадежно, ибо он-то в своих исследованиях исходил из предположения, что летописцы и правдивы и непристрастны; во всяком случае, их действий, как тенденциозных, Шахматов не учитывал»[818]. Когда же он стал принимать во внимание этот фактор, то, естественно, осознал всю условность предлагаемых им ранее реконструкций и признал, например, что первая редакция ПВЛ, которую исследователь связывал с Нестором, не может быть восстановлена[819]. Вместе с тем это было признанием ограниченных возможностей текстологического метода в изучении русского летописания, сторонником и популяризатором которого Шахматов являлся всю свою творческую жизнь.
Но многочисленные приверженцы Шахматова либо игнорируют эту принципиальную эволюцию нашего выдающегося летописеведа от сравнительно-текстологического изучения летописей к собственно историческим методам их критики, либо пытаются ее затушевать. Так, Н. Л. Рубинштейн утверждал о «чисто механическом соединении отдельных частей в сложном памятнике, который мы называем летописным сводом». И. П. Еремин, развивая мысль Рубинштейна, вместе с тем поставил под сомнение вывод Шахматова о политической направленности летописания. По его словам, летописец «неизмеримо проще, он не так хитер, не так обуреваем «политическими страстями», как в этом пытаются нас уверить… правдиво описывал он все, что знал, что считал необходимым рассказать», что он «скорее моралист, чем политик, по умонастроению…»[820]. Против такой оценки ПВЛ, отказывавшей ей во внутреннем единстве и обеднявшей ее как памятник исторической мысли, содержавший определенные концепции, выступили историки М. Н. Тихомиров и Л. В. Черепнин, показавшие, что Начальная летопись есть единое целое, а не механическое соединение разнообразных источников, что ее составитель, «используя большой круг разнообразных исторических источников, приводил их с известным отбором, давал им свои оценки»[821].
Сторонники сравнительно-текстологического принципа расслоения текста не замечают, как далеко от конкретных фактов, а, следовательно, и от истории отстоят их рассуждения. Сегодня В. К. Зиборов, например, утверждая, что самый результативный прием анализа письменных исторических источников это сравнительно-текстологический, требующий «от исследователя широкого интеллектуального фона», привел весьма странно звучащий в устах человека, профессионально занимающегося изучением летописания, аргумент против доводов в пользу существования летописи в конце X века. По его мнению, эти доводы есть «общего характера, идущие вразрез с такими известными фактами, как письменность восточных славян появилась в связи с принятием христианства в 988 г., следовательно, требовалось время для распространения грамотности; что церковные люди (священники, монахи) были первыми грамотными людьми, так как первые русские книги были богослужебными или богословскими»[822]. Но утверждать так, значит, не видеть хотя бы русско-византийских договоров X в., само существование которых давно уже признано за свидетельство наличия письменности на Руси задолго до 988 г., не видеть в них статей, где речь идет о практике письменных завещаний русских, находящихся в Византии («кому будет писал наследити именье», договор 911 г.), о «грамоте», с которой в обязательном порядке должны были прибывать к императору русские послы и купцы («да приносять грамоту, пишюче сице: яко послах корабль селико, и от тех да увемы и мы, оже с миром приходять», договор 944 г.)[823]. Зиборов, делая упор в распространении грамотности на Руси на «церковных людей» и связывая их появление только с возведением в 996 г. Десятинной церкви, которую он характеризует «первой церковью в Киеве»[824], не заметил наличия там же в предшествующее время «соборной церкви» святого Ильи, упомянутой летописью в связи с заключением договора 944 года. В науке давно отмечается, «что церковь названа «соборной», т. е. главной, что предполагает наличие других христианских храмов»[825], и в службе в которых была задействована, конечно, немалая часть грамотных священнослужителей.
О значительном числе христиан среди киевлян в первой половине X в. говорит тот факт, что большинство трупоположений того времени именно христианские, находящие себе абсолютные аналогии в могильниках Моравии[826]. В Моравии, как известно, трудами просветителей Кирилла и Мефодия была изобретена славянская грамота и там же впервые были переложены на славянский язык книги священного писания. В связи с выявлением тесных связей Руси с Моравией, в пользу чего свидетельствует также Сказание о славянской грамоте, читаемое в ПВЛ под 6406 г., следует начало письменности среди восточных славян относить к очень раннему времени, иначе тогда не объяснить наличие грамотных русских уже на заре X в., удивительный взлет и расцвет литературы и общественно-политической мысли Руси XI в., невозможные без длительного по времени накопительного периода, в течение которого должно было вырасти несколько поколений просто грамотных людей. Как предельно точно сказал Г. В. Вернадский, без учета факта раннего проникновения христианства в среду восточных славян «расцвет христианской культуры в одиннадцатом веке на Руси мог бы показаться неожиданным чудом»[827]. Впрочем, цену сказанному Зиборовым о появлении письменности на Руси лишь в связи с ее крещением полно, думается, определил еще В. Н. Татищев, ответив на подобные слова Г. З. Байера: «Ложь от неведения, якобы в Руси письма до Владимира не было»[828].
Взгляд большинства дореволюционных исследователей на летопись выразил М. П. Погодин, подчеркнув, что ПВЛ «достоверна в главном, подтверждаясь свидетельствами иностранными». Следовательно, заключал ученый, наша древнейшая история достоверна, и что «ее должно начинать с 9… а не с 12, не с 11, даже не с 10 столетия, как бредят некоторые»[829]. Позицию части советских историков по отношению к летописи озвучил Б. Д. Греков, указав, что она «наш наиболее полный и достоверный источник», и что творчество ее создателей было «основано на совершенно точных документах… а не на фантазии…», в связи с чем она «заслуживает большего доверия, чем ей часто оказывают многочисленные скептики». Взгляд М. Д. Приселкова на ПВЛ он назвал «априорным», несоответствующим действительной значимости ее как источника, и отметил «крайний и ничем не оправданный скептицизм» В. А. Пархоменко к летописным известиям за IX–X века. В. В. Мавродин, солидаризируясь с Грековым, призвал «к защите источника от «источниковедов», радостно, захлебываясь, сообщающих, по их мнению, о недостоверности того или иного документа, того или иного сообщения». При этом он констатировал, что даже в работах Шахматова и Приселкова «чувствуется непомерное, нездоровое, граничащее со снобизмом, стремление во что бы то ни стало построить свою гипотезу и даже в том случае, если указание летописи не вызывает никаких сомнений в его достоверности»[830]. Вместе с тем, советские историки были далеки от абсолютизации показаний Начальной летописи. Как совершенно справедливо говорил, например, Греков, летописец преследовал «определенные политические задачи. Поэтому отношение наше к летописи как к историческому источнику должно быть сугубо осторожным»[831].