Провокация: Театр Игоря Вацетиса - Сергей Юрский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ах ты тихарь! Ах ты бабник! Накрыли мы тебя, Мишок!» – сказал Корсунский.
Фесенко внимательно смотрел на чистый, малоисхоженный зеленый ковер, плывший под его медленно шагавшими ногами. Горячо болел затылок. Ему казалось, что голова его неподвижно висит где-то высоковысоко и с удивлением смотрит на отделившиеся от тела болтающиеся ноги, под которыми равномерно ползет зеленая дорога ковра. Он втянул носом воздух, покрутил головой, чтобы отогнать наваждение, оторвал глаза от пола и тут… тут было еще хуже. Прямо на него двигался призрак того, о ком он именно сейчас мучительно думал, – призрак Липы Корсунского. Полная неправдоподобность явления Корсунского именно здесь и сейчас была подчеркнута фантасмагорическим музыкальным сопровождением – невидимые голоса тихо и стройно пели белиберду: «Водка! Водка! Сэренки козлик!»
Но тут в поле зрения Фесенко еще более крупным планом, чем Корсунский, попало смутно знакомое лицо… Маргариты или Лоретты, ну в общем… балерина она, что ли? на этой квартире у профессора – венеролога, в их компании… когда пели Галича и читали машинописные листки, передавая друг другу… и она крутилась там одно время… называли ее еще «скипидар», и она ко всем лезла, даже к Фесенко, и к ней все лезли. Щелкнуло в мозгу, и Фесенко понял вдруг, что все это наяву – вот он, Корсунский, с этой… балериной… А вот он, Фесенко, в гостиничном коридоре, и сзади идет Евгений Михайлович, и идут они оба из 317-го номера.
Фесенко почувствовал, как в его правую подошву сквозь зеленый ковер ударила молния. Прошла снизу вверх, через пах, низ живота, сердца не задела, а сильно стрельнула в левый глаз и вылетела вверх, поставив дыбом волосы на голове.
Корсунский с привычной самоуверенностью, не вынимая из губ брезгливо покачивающейся сигареты, сказал: «Ах ты тихарь! Ах ты бабник! Накрыли мы тебя, Мишок!»
После молнии, прошившей насквозь тело, грянул и гром. Но почему-то не здесь, а за углом, в правом коридоре. Что-то загрохотало, посыпалось. Песня оборвалась. Открылась невидимая дверь, и, как в страшном сне, визгливо закричал голос по-немецки с ненавистными фашистскими интонациями.
Никитин загнал Помоева в номер, быстро, телеграфно, объяснил, что в понедельник они поговорят подробно, что Никитин уходит, а Помоеву следует посидеть еще минимум десять минут, а потом сдать ключ и катиться к едреней матери.
Никитин вышел из номера и расстроился. Фесенко уже подходил к столу дежурной – не подождал. На людях говорить не хотелось, а парой слов еще надо бы перекинуться. Никитин сделал ускорение и вдруг орлиным взором увидел вдали Корсунского с бабой. Никитин дал полный тормоз и… резко право руля! Почти пробил головой стекло в окне коридора. «Ну и денек выдался!» – подумал лейтенант. «Ах ты тихарь! Ах ты бабник! Накрыли мы тебя, Мишок!» – проговорил голос Корсунского.
В районе холла раздался грохот. «Не оборачиваться!» – приказал сам себе Никитин и стал разглядывать через окно, как во внутреннем дворе гостиницы у черного хода в ресторан пьяные люди разгружали машину с мясом.
Лайма Борисовна Граупиньш косила глазами все больше и больше. События разворачивались с такой быстротой, что даже скоростные повороты головы повсеместного присутствия не обеспечивали. Надо было работать зрачком, только зрачком! Лайма Борисовна левым глазом держала под прицелом зеркало и коридор одиночек с толстогубым на первом плане. Правый контролировал лежбище финнов с орущим немцем над ними. На периферии зрения остались застывшие Темный и Светлый Костюмы. Но тут появился еще один объект – и какой! По красно-мраморной лестнице спускались пять крепких, но шатких на походку генералов. Генералы шли звездой, и каждый протянул руку вовнутрь звезды, к центру, почтительно поддерживая там крупную, но тоже шаткую фигуру народного артиста Советского Союза Ш., прославленного исполнителя во многих фильмах ролей генералов. В данный момент Ш. был в штатском, но на голове была высокая генеральская папаха. Это соблазнительное зрелище заставило перестроить все прицелы. Левый глаз Латышского Стрелка видел получше, правый – похуже. Любимого Ш. хотелось видеть пояснее, и Граупиньш вертанула левый глаз на все правые объекты, а правый – на левые. Получился обратный перекос внутрь. И главное, недопустимо резко. Лопнула в глубине какая-то тонкая ниточка, и Лайма Борисовна поняла, что без врачебного вмешательства не обойтись. Заскочило! Точь-в-точь как в 1962 году во время Международного кинофестиваля, когда ей были даны под присмотр сразу четыре делегации.
Финский гражданин Тойво Оттиранки очнулся от грохота собственного падения на пол. Несмотря на большой жизненный опыт, в первый момент он вообще не смог сориентироваться. Но уже во второй ухватил нить реальности – все ясно! – 43-й год, он, Тойво, лежит в укрытии на линии барона Маннергейма. Напротив, через поляну, – русские, а немецкий офицер делает ему внушение в грубой форме визгливым голосом. Странно было только, что немецкий офицер стоит над ним в трусах. В третье мгновение господин Оттиранки схватился за свою наполненную гулом голову. Голова оказалась лысой. Юный солдат Оттиранки удивился и тут же перелетел на 35 лет вперед – прямо в свою пьяную и не очень опрятную старость – в коридор русской гостиницы. Слезы навернулись на глаза.
Он хотел боднуть лысой головой обкрученные синими жилами ноги визжащего немца. Но вдруг, через щель между ногами, старый снайпер Тойво Оттиранки взял на мушку старуху за столом с невиданно закошенными глазами. Финну показалось, что глаза эти вылезли из орбит и смотрят друг на друга. Мутная тошнота поднялась к горлу. «Один глаз на нас, а другой в Арзамас!» – подумал Тойво по-фински.
Пять крепких генералов благополучно спустили народного артиста Советского Союза Ш. вниз, отправили на машине с двумя адъютантами и благополучно вернулись в 415-й люкс, чтобы продолжить и не торопиться кончать давно начатый праздник. За время их путешествия вниз и вверх ничего существенного не произошло.
Глава 8
Борис и Ипполит
«Все, все, все… завтра, завтра, завтра… все… в жопу… Ветку выгоню, телефон отключу… стопка бумаги, пять ручек, открытая форточка, одна сигарета в час… все, все… завтра, завтра… в жопу!» – думал Корсунский, стоя под холодным душем.
– Чо, мадам? – крикнул он, услышав невнятные звуки Виолеттиного голоса из кухни.
– Ничо! Я пою!
«Все… завтра, завтра…» – Корсунский совсем отключил теплую и стоял под ледяными брызгами.
Корсунский не был в восторге от своего тела. Вместо желанных с юности квадратных плиток мышц – вяловатые округлости в складках, крупные веснушки, с возрастом проявившие какой-то сиреневатый оттенок. В меру волосатая, пристойно загоревшая грудь тут же опровергалась молочно-белым широким животом. Ноги… и особенно лицо… эти губы… Корсунский не любил себя. Много лет он прятался всеми возможными способами – носил громадные темные очки, отращивал бороду и усы, чтобы скрыть эти ненавистные толстые губы. Избегал пляжей. Женщин любил в темноте.
Ипполит Корсунский был талантлив и знал это. И вокруг него все это знали. Но от этого не легчало. Он был напряжен в общении. Скрывая мучительную застенчивость, он нацепил на себя маску презрительной скуки. Маска почти приросла. Но… почти! Он задыхался под ней, потому что все-таки это была маска. Ипполит Борисович Корсунский мечтал как можно скорее постареть, чтобы выйти из соревнования, чтобы не сравнивать себя с другими, чтобы возраст скорее скрыл тайну неполноценности.
На самой глубине, на дне его муки лежало самое стыдное – он ненавидел своего отца.
Всем умом и всей душой сознавая, что отец – человек прекрасный, ненавидел за то, что тот наградил его еврейским телом и еврейским выражением лица. Сколько часов юности провел он в запертой комнате перед зеркалом, ища в себе дорогие черты матери – польки. Не находил! И плакал от отчаянья. Он завидовал русским. Завидовал евреям. Особенно завидовал людям Кавказа – кривость и разнообразие лиц не мешали им. У них была Родина, был свой язык. За ними стояли «свои». Им было спокойно. У всех была определенность и у всех были «свои» – казалось ему. Все естественно сходились в группы. Даже у евреев – настоящих, полноценных евреев – все было естественно: они страдали от антисемитизма, от обид, от страхов и на этом сходились, обретали единство. И только он был одинок.
Полукровка. Скрытный неполноценный человек с нелепым именем Ипполит (с вечным прозвищем Липа, мазохистски принятым им) и с ненастоящим отчеством. Ненастоящим – потому что отец его в паспорте значился Борухом. Липа Корсунский никогда не говорил об этом. И не думал об этом. Он мучительно жил в этом. Ежесекундно. С утра до вечера. И ночью. Во сне.
Умерла мать. Болела недолго и не мучительно, и злость брала на врачей, которые единодушно говорили – конец скоро и неизбежно. И не соврали. Когда очередной врач после очередного легкого приступа вышел из комнаты матери и сказал: «Все!» – отец потерял сознание, а пришел в себя внезапно и абсолютно глухим.