Дорога в Средьземелье - Том Шиппи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно, к 1852 году «новая филология могла с удовлетворением оглянуться на одержанные ею к тому времени победы, которых насчитывалось уже немало, причем в грядущем ее ожидало еще несколько триумфов; можно наугад указать, например, на первоклассное эссе Расмуса Раска[19] о древнеисландском языке (1814) и об отношении скандинавских языков к славянским, кельтским, финскому и классическим; или, например, на гигантскую «Сравнительную грамматику», Vergleichende Grammatik, Франца Боппа[20] (1833–1849), охватывающую санскрит, зендский и армянский языки, греческий, латынь, литовский, старославянский, готский и немецкий; или «Немецкую грамматику» Якоба Гримма (1819) и все те многочисленные труды, которые последовали за перечисленными[21]. Все эти работы шлифовали и оттачивали ярко выраженный систематический характер открытия, который с течением времени все полнее находил выражение в слове «законы» (см. приведенную выше цитату из ОСА), по аналогии с законами физики или химии. Аналогия усиливалась еще и тем, что лингвистические законы получали имена их изобретателей: закон Гримма, закон Вернера, закон Куна, закон Томсена и т. д. В соответствиях, которые с такой детальностью и в таком изобилии вскрывают эти законы, всегда было и до сих пор есть нечто исподволь завораживающее. Латинское слово puces — это, по наблюдению Якоба Гримма, то же самое слово, что и древнеанглийское fisc, да и, конечно, современное английское fish(30); pes — то же, что и foot(31), pellis — fell(32) (старинное английское слово, означающее «кожа», при том что в современном английском «кожа» = skin). А как насчет porcus и pig(33)? Чередование p/f здесь как будто бы не соблюдается. Что ж, замечает Гримм, на этот случай имеется древнеанглийское слово fearh, которое всем законам соответствует, от этого слова происходит более современное, хотя, правда, устаревшее и на сегодняшний день сохранившееся только в диалектах слово farrow — «опорос»[22]. Мельница сравнений не довольствовалась стандартизированными «литературными языками»; она требовала все больше и больше зерна из словохранилищ со старыми, диалектными или нестандартными словами. В ответ она, во–первых, дарила исследователям все усиливающееся ощущение, что при наличии времени и материала прояснить можно все, что только захочется, а во–вторых — создавала все возрастающее напряжение между современными значениями слов, которые носитель языка употребляет в течение всей жизни, и теми значениями, которыми, как представляется, эти слова обладали в древности. «Дочь» в современном хиндустани звучит fremu, по–английски — дотэ (daughter). Однако английский и хиндустани связаны между собой, и в данном конкретном случае эта связь пролегает через слово dudh — «молоко». По–видимому, в праиндоевропейском языке существовало некое родственное слово, напоминавшее, скорее всего, санскритское duhitar. Оно означало «маленькая доярка». Доили скот, как правило, именно дочери, так что постепенно конкретная работа и конкретная степень родства в сознании людей перемешались. Это смешение «разворачивает перед нами маленькую идиллию поэтической жизни ранних пастухов–арийцев», — с воодушевлением восклицает по этому поводу Макс Мюллер[23], чьи лекции по сравнительной филологии имели такой успех, что в 1860–е годы и позднее интерес к этой науке вспыхнул не только в ученых кругах, но и в среде лондонского высшего света. Сравнительная филология вошла в моду, она повествовала не только о словах, но и о людях.
Однако ближе к концу XIX столетия все пошло вкривь и вкось Как явствует из всего сказанного Толкином о литературе и филологии, он чувствовал, что подхватил падающий флаг, который, слабея, выпустили из рук его предшественники; он чувствовал (может быть, справедливо, а, может быть, и нет), что встал в ряды проигрывающих в академической игре, которая к тому же, возможно, велась нечестно, хотя с уверенностью этого утверждать нельзя. Почему все пошло именно так, а не иначе? — не переставал он, должно быть, удивляться. Почему филология столь постыдно не выполнила своих обещаний? Возможно, кратчайший ответ на этот вопрос вот каков: вся беда в том, что компаративная филология зиждется на тяжелом, изнурительном труде. Есть нотка зависти в той изумленной похвале, которой удостоил Толкин «скучных, но солидных зануд Лидсского университета»(34), где — по одобрительному наблюдению Толкина — «правила бал» именно филология, а «о журналистской банде и помина не было»(35). Ибо в других местах дела обстояли иначе. «Нет науки более гордой, благородной и более благосклонной к спорам, — сказал о филологии Якоб Гримм, — но равно нет и науки, менее милосердной к человеческим ошибкам» (курсив мой. — Т. Ш). Все адепты филологии должны были принять на вооружение идеологию, которая подразумевала строжайшую аккуратность, принцип возможно более полного охвата изучаемого предмета, философию окончательного «да» или окончательного «нет»; сегодня трудно даже поверить, до какой степени это было серьезно. Например, в 1919 году почтенный, убеленный сединами филолог Эдвард Сивере с легким сердцем поставил на кон свою ученую репутацию, согласившись на неординарныи эксперимент: проанализировать текст, который вызвался предоставить ему некто Ханс Лицманн, и, на основе чисто языковых свидетельств, выяснить, сколько у этого текста авторов. За составление текста, которое происходило в тайне от Сиверса, отвечал Лицманн. Перед этим Сивере продемонстрировал свой метод применительно к письмам апостола Павла. Сивере истолковал предоставленный ему Лицманном образец совершенно неправильно. Но никто не подверг сомнению правомочность подобного эксперимента[24].
Вернемся еще немного в прошлое. Открытия Гримма и его последователей, вплоть до Фердинанда де Соссюра (ныне знаменитого в качестве изобретателя «структурализма», однако некогда подвизавшегося в филологии в качестве скромного специалиста по «аблауту»[25], по все прочнее утверждавшейся традиции преподавались студентам в виде множества языковых фактов, систематизированных, но оторванных от реальных текстов, в которых они были некогда почерпнуты. «На английском факультете обязательно нужно преподавать и филологию, — писал в 1887 году исландист Ф. Иорк Пауэлл, — в противном случае прощай точность»[26]. Это опасение было напрасным. Точность возможна и в других дисциплинах, не только в законах звукоизменения; но для науки, которая семьдесят лет шла только в гору, это высказывание дышит прямо–таки самоубийственной скромностью. Вернемся еще дальше в прошлое. Р. У. Чэмберс[27], который в 1925 году вместе с Толкином претендовал в Оксфорде на место профессора кафедры англосаксонского языка, но снял свою кандидатуру (в результате кафедра досталась Толкину), в 1928 году подытожил успехи и огрехи филологии таким наблюдением: «Адепт сравнительной филологии подобен Улиссу», однако «недоброжелатели могут подметить, что проведенная мною параллель не просто верна, а верна с избытком: подобно Улиссу (Улиссу Данте. — Т. Ш.[28]), все, что обрели в результате своих странствий приверженцы сравнительной филологии, — это гора Чистилища (законы Гримма, Вернера и Грассмана, вздымающиеся на пути подобно ужасным чистилищным уступам[29]), и зрелище это подействовало на них подавляюще»[30]. Чэмберс оказался прав. И точка зрения «недоброжелателей со временем возобладала: компаративная филология, понимаемая как «гипотетические изменения звуков в первобытных германских лесах»[31], претерпела упадок почти столь же стремительный, как перед тем взлет.
Вот почему слово «филология», имевшее поначалу расплывчатое значение «любовь к учености», в девятнадцатом столетии получило новое значение — «изучение текстов с целью сравнительного исследования языков, на которых они написаны, дабы лучше понять законы развития этих языков». А в двадцатом столетии появилось специализированное мнение, родившееся в недрах факультетов англистики, а именно — будто филология есть «антилитературная наука, хранимая педантами (вроде профессора Толкина), наука, которой нужно как можно скорее положить конец». Однако эти интересные семантические эволюции оставляют за бортом кое–что весьма важное, а именно — ту самую «духовную жизнь», в сторону которой сделал реверанс Хольгер Педерсен, а заодно и «национальную культуру», которой просалютовал Леонард Блумфилд, — иными словами, «Волшебные сказки» братьев Гримм.