Гюнтер Грасс - Ирина Млечина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Понадобилось время, чтобы я по частям начал понимать и признавать, что я — пусть не ведая того, а точнее, не желая ведать — стал участником преступлений, которые с годами не делаются менее страшными, по которым не истекает срок давности и которые всё еще тяготят меня. О чувстве вины и стыда можно, как и о голоде, сказать, что оно гложет; только мой голод был временным, а вот чувство стыда…»
Когда появилась его мемуарная книга, а было это в 2006 году, начался колоссальный скандал. Литературные и политические недруги Грасса получили неожиданный подарок: столь запоздалое признание в том, что он был, хоть и мальчишкой и на излете войны, в войсках СС. Этот факт стал самым обсуждаемым в ФРГ, о нем велась полемика на страницах газет и журналов, по радио и телевидению.
Более всего злорадствовали противники Грасса, а их всегда хватало. Говорили даже, что он решил признаться, боясь, что раскроются архивы гэдээровской Штази, тайной полиции государства, канувшего в Лету после объединения Германии.
Но архивы открылись сразу после этого исторического события, и незачем было ждать полтора десятилетия. К тому же Грасс никогда не препятствовал тому, чтобы кто-либо ознакомился с его досье. Но Штази собирала досье на Грасса наверняка не в связи с его военным прошлым, а в связи с многочисленными высказываниями по поводу ГДР, его политической деятельностью как активного участника предвыборных кампаний в пользу социал-демократов и более всего Вилли Брандта. Ведь Штази подослала федеральному канцлеру Брандту шпиона Гюнтера Гийома, который вместе с женой сумел добраться до верхних этажей правительственной канцелярии, став личным референтом ничего не подозревавшего Вилли Брандта. После того как эта афера была раскрыта и Гийом арестован, канцлеру Брандту ничего не оставалось — как человеку чести, которым он, несомненно, был, уйти в отставку. А ведь именно он способствовал заключению так называемых восточных договоров, договора об отношениях с ГДР, после чего признававшаяся лишь в соцлагере Восточная Германия была признана как самостоятельное государство в мире.
Итак, скандал вокруг «Луковицы» был чем-то вроде спички, брошенной в уже подготовленный костер из хорошо высушенного и политого бензином хвороста. Недруги Грасса словно забыли, какое огромное количество немцев, реально причастных к преступлениям рейха, после войны сумело укрыться в Латинской Америке, или в арабских странах, или, что тогда было еще проще, на севере Германии — в Шлезвиг-Гольштейне и других местах. Сколько из них смогли с помощью личных связей и разных уловок миновать процесс денацификации, которая, конечно, была отнюдь не безупречной и стопроцентной и позволила «рыбешке помельче» проскользнуть сквозь эту крупноячеистую сеть. Сколько из них получили вожделенный «перзильшайн», справку о политической благонадежности, — слово, образованное от названия стирального порошка «Перзил», то есть нечто вроде отмывочного удостоверения.
Людям этого толка вся демократическая антифашистская послевоенная литература была ненавистна, ибо она стремилась к осмыслению и честному расчету с прошлым. Грасс с первых дней своей литературной деятельности в свойственной ему гротесково-пародийной манере издевался над показным, фальшивым преодолением прошлого. Этого ему простить не могли. Ведь «Луковица памяти» — это в первую очередь искреннее сожаление, признание «юношеского недомыслия», свойственное семнадцатилетнему парню, верившему в нацистские бредни. Самой замечательной чертой той новой литературы, в которую вошел Грасс, была искренность.
Сколько написано о чувстве вины у Бёлля, Андерша, Борхерта, Айха, Рихтера и многих других писателей послевоенного поколения! Миллионы жертв, кровавые следы германского сапога по всей Европе — всё это вызывало их обостренный интерес к проблеме индивидуальной вины и ответственности. Опыт диктатуры, приведшей к преступлениям и чудовищному краху, рождал яростное стремление к индивидуальной свободе и защите ее от насилия со стороны любых государственных институций. Не быть больше никогда управляемым и манипулируемым, сохранить пространство внутренней свободы — такова была страстная апелляция литературы, рожденной специфическим национальным опытом.
Грасс ни разу не заявил, что виноват лишь нацистский рейх. Он жестоко винит самого себя: он не задавался вопросами, не спрашивал почему, не пытался разобраться, он позволял обмануть и совратить себя, как это делали миллионы.
В 1967 году в знаменитой «Речи о привыкании», произнесенной перед слушателями из Тель-Авива и Иерусалима, Грасс сказал: «Я прибыл из страны, с которой связан происхождением и языком, обязывающей традицией и исторической виной, любовью и ненавистью. Я родился в 1927 году в Данциге. В 14 лет я был членом “гитлерюгенда”, в шестнадцать стал солдатом, а в семнадцать я уже был американским военнопленным… Год моего рождения подсказывает: я был слишком молод, чтобы стать нацистом, но достаточно взрослым, чтобы нести на себе печать системы, которая с 1933 по 1945 год сначала удивила мир, а потом ввергла его в состояние ужаса».
А двумя годами раньше в речи по случаю награждения его одной из самых почетных литературных премий — имени Бюхнера — Грасс говорил: «Преступление, совершенное в Освенциме, длится по сей день». Только осознав это, продолжал он, можно понять, почему «вечное и всё растущее семейство попутчиков, соучастников, всё знавших и совиновных», до сих пор лелеет и взращивает в своем сердце ненависть. Речь шла о ненависти к эмигрантам — слово, которое, по мнению Грасса, всё еще оставалось в Западной Германии «клеветнически ругательным».
Он вспоминает, как после войны унижали эмигранта Томаса Манна, нобелевского лауреата, не пожелавшего оставаться в стране, где правили нацисты; какую еще «более пугающую» ненависть питали многие немцы к бывшему эмигранту Вилли Брандту, тогда правящему бургомистру Западного Берлина. Но, ненавидя эмигрантов-антифашистов, население ФРГ, включая новое, послевоенное поколение, спокойно воспринимало в годы правления канцлера Конрада Аденауэра в качестве госсекретаря комментатора нацистских расовых законов Ганса Глобке. «Неписаный закон Германии гласил: эмигрантам нечего возвращаться, — возмущенно говорил Грасс. — Пусть они умирают, как Генрих Гейне или Георг Бюхнер, в Париже или Цюрихе».
Гражданская позиция Грасса, всегда открыто выступавшего против всех затаившихся и нераскаявшихся попутчиков и соучастников нацистского режима, не могла не вызывать злобы и отторжения у тех, кого он задевал.
Грасс был не единственным. Еще раньше, сразу после войны, о сходных вещах говорил Карл Ясперс. Немецкий народ, считал он, несет двойную вину. Во-первых, за безоговорочное подчинение политическому вождю и, во-вторых, за сущность вождя, которому подчинился. Немцы, уверен философ, ответственны «за режим, за деяния режима», за развязывание войны, «за того фюрера, которому позволили оказаться во главе». Как немец, как человек, говорящий по-немецки, он не может не чувствовать себя ответственным за всё, что «произрастает из немецкого». Эта мысль очень близка тому, о чем пишет в своем эссе «Германия и немцы» Томас Манн, который тоже — как немец — считает себя ответственным за всё, что совершала Германия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});