Сын террориста. История одного выбора - Зак Ибрагим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сворачиваем на пыльную парковку, и я вижу, что нас уже поджидает Амму Ибрагим; рядом стоит еще одна машина, и в ней полно папиных друзей. Дядя облокотился на крышу своего седана, а его сыновья радостно носятся по площадке, поднимая облака пыли. Дядя в футболке с картой Афганистана и словами: “Помогайте друг другу в горе и в радости”. Все мужчины желают друг другу мира, потом один из них открывает багажник машины, а там полно пистолетов и автоматов АК-47.
Мишени — безликие человеческие силуэты — установлены перед крутой высокой песчаной насыпью. На каждой мишени мигает желтая лампочка, а вдали видны вершины холмов, покрытые еловым лесом. То и дело выскакивает какой-нибудь заяц, напуганный треском выстрела, и стремглав убегает.
Первыми стреляют Баба и Амму, потом уже мы, дети. Какое-то время мы стреляем по очереди. Я понятия не имел, что мой отец стал таким мастером. Что касается меня, то автомат слишком тяжел для меня и точность у меня хуже, чем у моих двоюродных братьев, которые дразнят меня всякий раз, когда я мажу по мишени и пуля попадает в насыпь, вздымая фонтанчик песка.
Низкие тучи накрывают стрельбище. Становится темнее. Начинает моросить дождь. Мы уже собираемся уезжать, когда во время моего последнего выстрела происходит странная вещь: я случайно попадаю в лампочку на мишени, она разбивается вдребезги — я бы даже сказал, взрывается — и поджигает человеческий силуэт.
Я что-то сделал не так? Съежившись от смущения, я боязливо поворачиваюсь и смотрю на отца.
Как ни странно, он улыбается и одобрительно кивает.
Стоящий рядом с ним Амму смеется. У них с отцом очень близкие отношения. Он уже и тогда наверняка знал, что мой отец собирается убить Кахане. “Ибн абу”, — говорит дядя, широко улыбаясь.
Эти слова Амму еще много лет будут меня мучить, пока я не осознаю, что мой дядя был совершенно неправ насчет меня.
“Ибн абу”.
Каков отец, таков и сын.
5
Январь 1991 года. Исправительное учреждение Рикерс-Айленд, Нью-Йорк
Мы бесконечно долго ждем, когда приедет микроавтобус. Мы стоим на огромной парковке — самой большой из тех, что я когда-либо видел, — и мир вокруг серый и холодный, делать тут нечего, смотреть не на что, кроме серебристого фургона с фастфудом, окутанного туманом. Мама выдает нам пять долларов, и мы бредем сквозь туман к фургону, посмотреть, что там есть. В фургончике, помимо всего прочего, продаются кныши. Я никогда не слышал этого слова — оно словно из какой-то сказки доктора Сьюза и звучит так клево и странно, что я сразу же покупаю кныш. Оказывается, это какая-то сильно зажаренная штука с картошкой внутри. Когда я стану постарше, я узнаю, что кныш — это типичная еврейская выпечка, и вдруг вспомню, как я от души намазал один такой кныш горчицей и с жадностью слопал его по пути в тюрьму на острове Рикерс-Айленд, где мой отец ждет суда за то, что застрелил одного из самых выдающихся и неоднозначных раввинов в мире.
Мы прибываем на Рикерс-Айленд и оказываемся в длинной, извивающейся, как змея, шумной очереди посетителей, в основном женщин и детей. Я вижу, как больно моей матери из-за того, что ей пришлось привести сюда своих детей. Она прижимает нас к себе. Она рассказала нам, что Баба обвиняют в убийстве одного еврея, раввина. Но при этом добавляет, что только сам Баба может сказать нам, правда ли это.
Мы проходим через охрану. Кажется, что контрольно-пропускные пункты не закончатся никогда. На одном из пунктов охранник надевает резиновую перчатку и лезет моей матери в рот. На другом нас всех обыскивают и тщательно прощупывают со всех сторон — пустяки для меня и моего брата, но не такое уж простое дело для женщин и девочек-мусульманок в хиджабах, которые им не позволяется снимать на людях. Женщины-офицеры уводят мою мать и сестру в отдельную комнату. Мы с братом полчаса сидим одни, болтая ногами и безуспешно пытаясь сохранять бравый вид. Наконец мы снова вместе, и нас ведут по бетонному коридору в комнату для свиданий. И внезапно Баба в первый раз за несколько месяцев оказывается прямо перед нами.
На нем оранжевый комбинезон. У него сильно воспален глаз. Отцу сейчас 36 лет, но он выглядит изможденным, утомленным и не очень похож на себя самого. Впрочем, при виде нас его глаза освещаются любовью. Мы бежим к нему.
Мы обнимаемся, целуемся и после того, как он заключил нас четырех в свои объятия, будто завязал в один большой узел, отец начинает уверять нас, что он невиновен. Он хотел просто поговорить с Кахане, рассказать ему об исламе, убедить его, что мусульмане ему не враги. Он уверяет нас, что у него даже не было пистолета и что он не убийца. Еще до того, как он закончил, моя мать всхлипывает. “Я знала, — говорит она. — В душе я это знала, я знала, я знала”.
Мой отец разговаривает с моей сестрой, с моим братом и со мной по очереди. Он задает нам те же два вопроса, которые он будет задавать годами — и при личной встрече, и в письмах: Ты читаешь молитвы? Ты хорошо относишься к матери?
— Мы все еще семья, Зи, — говорит он мне. — И я все еще твой отец. Неважно, где я нахожусь. Неважно, что люди говорят обо мне. Понимаешь?
— Да, Баба.
— И все-таки ты на меня не смотришь, Зи. Дай-ка я взгляну в глаза, которые я тебе дал, пожалуйста.
— Да, Баба.
— Так-так, но мои глаза зеленые! А твои глаза — они то зеленые, то голубые, то фиолетовые. Ты уж должен решить, какого цвета твои глаза, Зи!
— Я решу, Баба.
— Очень хорошо. А теперь иди поиграй с братом и сестрой, потому что, — тут мой отец поворачивается к моей матери и тепло ей улыбается, — я должен поговорить с моей королевой.
Я плюхаюсь на пол и вытаскиваю из рюкзака несколько игр: тут и “Четыре в ряд”, и “Горки и лесенки”. Мои мать и отец сидят за столом, крепко держась за руки, и тихо беседуют, думая, что мы не слышим. Моя мать ведет себе так, как будто она сильнее, чем есть на самом деле. Она говорит ему, что она в порядке, что она справится с детьми и в его отсутствие, что она только за него и беспокоится. Она так долго держала в себе эти вопросы, что теперь выпаливает их скороговоркой: Ты в порядке, Саид? Тебя хорошо кормят? Здесь есть еще мусульмане? Охрана позволяет вам молиться? Что тебе привезти? Что я могу сказать тебе, Саид, кроме того, что я тебя люблю, люблю, люблю?
* * *Как и предполагала моя мать уже в ту минуту, когда расстелила на полу простыню и велела мне сложить в нее вещи, мы не вернулись в нашу квартиру в Клиффсайд-Парке. Пока что мы живем в Бруклине у дяди Ибрагима — трое взрослых и шестеро детей в двухкомнатной квартире — и стараемся по кирпичикам выстроить новую нормальную жизнь.
Полиция Нью-Йорка тщательно обыскала нашу квартиру в Клиффсайд-Парке спустя несколько часов после того, как мы оттуда ушли. Пройдут годы, пока я не стану достаточно взрослым, чтобы в деталях прочитать об этих событиях, но к тому моменту я уже буду знать, что отец лгал, когда уверял нас, что он не убийца. Полиция изъяла при обыске 47 коробок подозрительных материалов, указывавших на возможный международный заговор: инструкции по изготовлению бомб, список потенциальных мишеней-евреев и упоминания о возможной атаке на “самые высокие здания в мире”. Большинство документов — на арабском языке, и следствие исключает из материалов дела часть бумаг, классифицировав их как “исламскую поэзию”. Никто не будет заниматься переводом этой кучи арабских бумажек до первой атаки на Всемирный торговый центр три года спустя.
(Примерно в это же время агенты ФБР арестуют моего дядю Ибрагима и во время обыска в его квартире найдут поддельные паспорта Никарагуа с именами всех членов нашей семьи. Если бы убийство Кахане прошло так, как планировал мой отец, то я, вероятно, вырос бы в Центральной Америке и носил испанскую фамилию.)
Но власти не просто не обращают внимания на 47 коробок из нашей квартиры. У ФБР есть запись с камер наблюдения, на которой видно, как мой отец и другие тренируются на стрельбище в Калвертоне, — но никому не приходит в голову сложить два и два. Старший детектив нью-йоркской полиции продолжает утверждать, что мой отец — стрелок-одиночка. Это совершенно абсурдное мнение было впоследствии опровергнуто расcледованием журналиста Питера Лэнса и правительства США.
В течение многих лет будут время от времени появляться версии, что мой отец вошел в “Мариотт” по крайней мере с одним, а может, и с двумя сообщниками, однако по этому делу больше не будет проходить ни один обвиняемый. Мой отец надел кипу, чтобы смешаться с толпой, состоявшей по большей части из ортодоксальных евреев. Он подошел к эстраде, с которой Кахане со свойственной ему страстью обличал арабскую угрозу, остановился на секунду и громко сказал: “Этот час настал!” Потом он выстрелил в раввина и бросился вон из банкетного зала. Один из сторонников Кахане, 73-летний старик, попытался остановить убийцу. Мой отец выстрелил ему в ногу и выбежал на улицу. Его друг Рыжий, водитель такси, который позже в ту же ночь в таком волнении звонил моей матери, должен был поджидать отца в своей машине у входа в “Мариотт”. Однако, судя по всему, швейцар сказал ему отъехать. Так что мой отец оказался не в том такси. Когда машина проехала один квартал, еще один сторонник Кахане выбежал перед ней на дорогу, чтобы не дать преступнику сбежать. Отец приставил пистолет к голове водителя, но водителю удалось выпрыгнуть из такси. Тогда мой отец тоже выскочил из машины и побежал по Лексингтон-авеню, наткнулся на вооруженного работника почтовой службы и ввязался с ним в перестрелку. На почтальоне был бронежилет, мой отец был ранен и рухнул на тротуар. Согласно некоторым версиям, сообщники моего отца в это время спокойно скрылись в метро.