Нет желаний - нет счастья - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно они едва смотрели друг на друга, но в эти минуты нескрываемой вражды они в упор смотрели в глаза друг другу, она сверху вниз, он снизу вверх. Дети под одеялом слышали только возню и хриплое дыхание да иной раз звяканье посуды в буфете. Утром они сами готовили себе завтрак: муж без сил лежал в постели, а жена рядом с ним, закрыв глаза, притворялась спящей. (Несомненно, подобное изображение ситуации кажется откуда-то списанным, взятым из другого рассказа, легко заменимым; старая песня, никак не связанная со временем, когда разыгрываются события, короче, «XIX век»; но мне представляется это необходимым, ибо описываемые мною события вполне можно спутать с другими, из того времени, — такими они были однообразными, короче XIX век, они и до сих пор были такими, во всяком случае, в этих местах и при описанных мною экономических условиях. И сегодня ещё всё та же старая песня: на чёрной доске в общинном совете висят почти исключительно приказы о лишении лицензий на содержание трактиров.)
Она не сбежала. Она поняла, где её место. «Я только жду, когда вырастут дети». Третий аборт, и на этот раз сильное кровотечение. Незадолго до своего сорокалетия она ещё раз забеременела: Аборт больше делать было нельзя, и она выносила ребёнка.
Слово «бедность» было красивым, по-своему благородным словом. С ним возникали представления, знакомые по старым учебникам: бедный, но чистый. Чистота открывала беднякам доступ в общество. Социальный прогресс достигался воспитанием чистоплотности; как только нищие привыкали к чистоте, слово «бедность» становилось почётным. Нищета для тех, кого она касалась, означала теперь только грязь чуждых обществу элементов где-то в другой стране.
«Окно — визитная карточка жильца».
И неимущие послушно тратили средства, прогрессивно предназначенные для их оздоровления, на содержание в чистоте своих жилищ.
Будучи нищими, они оскорбляли общественность отталкивающими и именно поэтому конкретными картинами, но жизнь оздоровлённого, сверкающего чистотой «бедного слоя» обретала некую абстрактность, и поэтому её можно было забыть. Нищету описывали как нечто конкретное, бедность представала лишь в символах.
И конкретные описания нищеты сосредоточивались только на физически омерзительных проявлениях нищеты, смакование всех этих описаний намеренно провоцировало отвращение, и поэтому отвращение вместо того, чтобы побуждать к деятельности, напоминало людям собственный анальный период, когда их так и тянуло лизнуть собственное дерьмо.
К примеру, в некоторых семьях единственную миску использовали иной раз ночью как судно, а на следующий день месили в ней тесто. Наверняка миску перед тем мыли кипятком, и, собственно говоря, ничего особенного в этом не было, но описание этой процедуры вызывало отвращение: «Они отправляют естественные потребности в тот самый горшок, из которого потом едят». «Брр!» Слова скорее порождают подобное пассивно-притягательное отвращение, чем вид обозначаемых ими предметов. (Собственное воспоминание: всякий раз сталкиваясь с литературным описанием пятен от яичного желтка на халатах, я вздрагивал.) Поэтому-то я испытываю такую досаду, когда сталкиваюсь с описанием бедности: ведь в чистой, но неизменно нищенской бедности нет ничего достойного описания.
При слове «бедность» я всегда думаю: да, было когда-то; его слышишь большей частью от лиц, преодолевших бедность, как слово из детства: не «я был беден», но «я вырос в бедной семье» (Морис Шевалье): изящно-забавный условный знак мемуаров. Но, вспоминая условия жизни матери, я не способен на подобные уловки памяти. Она с самого начала была вынуждена в любых ситуациях соблюдать форму: уже в школе деревенским детям преподавали предмет, который учителя считали главным в обучении девочек, и назывался он «внешний вид письменных работ»; впоследствии предмет этот перерастал в другой — женщин обучали поддерживать внешние формы семенной жизни; совсем не весёлая бедность, но совершенная по форме нищета; ежедневно возобновлявшиеся усилия, дабы сохранить своё лицо, но тем самым оно теряло одухотворённость.
Быть может, если бы люди, живя в нищете, не соблюдающей внешних форм, чувствовали себя уверенней, они обретали бы хоть какое-то пролетарское сознание. Но в той местности не было пролетариев, не было даже люмпенов, разве что бедняки из богадельни; никого не было, кто бы дерзнул; впавшие в крайнюю бедность испытывали только стыд; бедность в самом деле была позором.
Но для матери всё это тем не менее было настолько не очевидным, что постоянно испытываемое принуждение её просто унижало. Говоря фигурально: она уже более не принадлежала к АБОРИГЕНАМ, ЕЩЁ НИ РАЗУ В ЖИЗНИ НЕ ВИДЕВШИМ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА, она могла представить себе жизнь, которая не сводилась к вечным заботам по дому. Достаточно было кому-нибудь мизинцем шевельнуть, и она начала бы правильно думать.
Начала бы, была бы, стала бы.
А на деле происходило вот что:
Спектакль на природе с человеческим реквизитом, в нём человек систематически лишался человеческого облика. Она бесконечно ходит на поклон к брату, чтобы: он в очередной раз вернул на работу мужа-алкоголика; умоляет инспектора, выслеживающего «радиозайцев», не заявлять на них из-за незарегистрированного приёмника; клятвенно заверяет инстанции, что проявит себя как гражданка, докажет, что достойна ссуды на постройку дома; обивает пороги сотен ведомств, дабы получить подтверждение своей бедности; ежегодно получает новую справку для сына-студента о необеспеченности семьи; подаёт одно прошение за другим, чтобы получить пособие по болезни и на детей, чтобы ей снизили церковный налог — всё это большей частью зависело от благосклонности того или иного чиновника, но и то, что можно было требовать по закону, приходилось упорно доказывать, и полученное наконец «разрешить!» воспринималось с благодарностью, как свидетельство особой милости.
В доме никаких механизмов: всё делалось вручную. Предметы из прошлого века, уже преображённые в сознании других людей в сувениры: не только кофеварка, которая и без того стала любимой игрушкой, но и ГРОМОЗДКАЯ стиральная доска, УЮТНАЯ плита, залатанные ВЕСЁЛЫЕ кастрюли, ОПАСНАЯ кочерга, ЛИХАЯ телега, ТРУДОЛЮБИВЫЙ серп, сточенные за долгие годы НЕМИЛОСЕРДНЫМИ брусками почти до тупой стороны СВЕРКАЮЩИЕ ножи, ЗАБАВНЫЙ напёрсток, НЕУКЛЮЖИЙ грибок, ЗДОРОВЕННЫЙ утюг, который, казалось, следит, чтобы хозяйка не соскучилась и поставила его греть на конфорку, и, наконец, САМАЯ ЦЕННАЯ вещь — комбинированная ножная и ручная швейная машинка «Зингер»; да, уже простое перечисление создаёт ощущение домашности.
Но и совсем иное перечисление было бы, разумеется, столь же идиллическим: боли в пояснице; распаренные от стирки в кипятке и красные, замёрзшие при развешивании белья руки — как хрустело замёрзшее бельё, когда его складывали! — иной раз кровотечение из носа, стоило женщине резко разогнуться; женщины, озабоченные тем, чтобы со всем вовремя управиться, самоотверженно идут в магазин с пятном крови известного происхождения на платье; вечный детский плач: «ай-ай бо-бо», который они терпят, ибо женщина есть женщина; женщины между собой: не «Как дела?», а «Ну как чувствуешь себя, получше?»
Всё это известно. И ничего не доказывает; всё это лишилось силы доказательств из-за привычки мыслить по принципу достоинств и недостатков — одному из самых мерзких жизненных принципов. «У всего есть свои достоинства и недостатки», и уже невыносимое представляется выносимым — как недостаток, который опять-таки есть не что иное, как необходимая часть достоинства.
Достоинства — это, как правило, всего-навсего отсутствие недостатков: ни шума, ни ответственности, ни работы у чужих людей, ни ежедневного ухода из дома и от детей. Истинные недостатки, таким образом, устранялись теми, которых не имелось.
А поэтому в жизни всё не так уж скверно; играючи можно справиться со всем во сне. Только всему этому не видно было конца.
Сегодня как вчера, вчера как всегда. Вот и ещё день прошёл, вот и неделя прошла, и уже наступил новый год. Что завтра на обед? Приходил почтальон? Что ты делала весь день дома?
Накрыть на стол, убрать со стола; «Ну как, все сыты?»; поднять шторы, опустить шторы; включить свет, выключить свет; «Не оставляйте же вечно свет в ванной!»; сложить, развернуть; опорожнить, наполнить; воткнуть вилку в штепсель, выдернуть. «Ну, на сегодня, кажется, все».
Первый механизм: электрический утюг; чудо, о «котором я всю жизнь, мечтала». И тут же смутилась, словно недостойна была такого прибора: «Чем я это заслужила? Вот уж теперь гладить буду каждый раз с радостью. Может, у меня теперь останется больше времени для себя?»
Миксер, электроплита, холодильник, стиральная машина: всё больше времени для себя. Но она уже не умела им воспользоваться, она словно одеревенела, и в голове у неё всё перемешалось из-за длинной-длинной прошлой жизни в качестве цепной вещи и доброго домашнего духа. И чувствами приходилось дорожить, а потому выражать их — разве что в оговорках, которые следовало поскорее исправить. Прежняя жизнерадостность, присущая всему её телу, теперь проявлялась редко — когда на спокойной тяжёлой руке вдруг стыдливо украдкой вздрагивал палец, то её тотчас прикрывала другая рука.