Коллекционная вещь - Тибор Фишер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот и хозяйка квартиры. Никки придвигает ей единственный оставшийся стул. Невозможно не восхищаться стойкостью Розы перед лицом несчастий. Что-то удерживает ее от того, чтобы в бессильной ярости скрежетать зубами. Это что-то – одиночество; она одинока – я-то чувствую. Она страдает, му-у-у-учается – но не из-за того, что случилось с ее квартирой.
Подходит ко мне. Ее пальцы касаются меня. Я понимаю, ей хочется не рассказывать, а слушать. И тогда я повествую ей про...
Мое любимое кораблекрушение
Корабль снарядили в Библос еще в те времена, когда в Трое героев было больше, чем в Афинах, втрое. Пускаться в плавание в такое время года было ошибкой. Небо было чернее, чем зимней ночью; надвигался шторм. Паруса были подняты нуждой, жадностью и глупостью.
На корабле было двое молодых людей: Швабра (юношу прозвали так из-за его длинных волос) и дочь художника, чья красота завоевала бы целый город – не то что небольшое судно.
Швабра был молод и энергичен и на жизнь зарабатывал тем, что устраивал показательные заплывы, плавал баттерфляем с острова на остров или наперегонки с галерами, выделывал в воде акробатические трюки. Корабль наш был невелик, и наверняка не мне одной приходило в голову, что пловец и дочь художника составили бы прекрасную пару.
Дочь художника была девушкой общительной, она шутила с матросами, была ласкова с болезненного вида купцом-мечтателем, что днями и ночами грезил, как у него будет когда-нибудь собственная плантация, интересовалась, сколько морских миль в час делает наш корабль, и щебетала со всеми, кроме Швабры, который в ее присутствии рта раскрыть не мог. Он исправно провожал ее глазами, но так боялся сказать что-то не то, что не говорил ничего. Пошел уже третий день пути, а он еще ни разу к ней не обратился, что на таком крохотном суденышке требовало, согласитесь, немалого искусства; он молча, с серьезным видом сидел, накрывшись каким-то тряпьем и не принимая никакого участия в разговорах о погоде, о том, как следует готовить тунца, почем в этом году зерно и вправду ли хорши кафторские серьги.
Буря налетела внезапно, но не настолько, чтобы путешественники не успели задуматься о своей незавидной судьбе. Капитан плакал навзрыд. Зашел спор о том, к каким богам взывать о помощи. Сказать, что все кругом погрузилось в кромешный мрак, значит не сказать ничего. В этой ледяной, мрачной бездне любой ради спасения собственной шкуры наверняка передушил бы не задумываясь любимых жен и детей.
Море привольно гуляло по палубе, нежно лаская ноги капитана и рулевого, которые, стоя по колено в воде, вцепились друг другу в глотки. Один из членов команды завернулся в козлиную шкуру, от которой в такой шторм пользы было ничуть не больше, чем от стакана воды во время лесного пожара.
– Залезай! – предложил он место под козлиной шкурой купцу-мечтателю, медленно, но верно уходившему под воду. – Шкура выпьет все море без остатка.
– Ты за меня не волнуйся, – откликнулся купец-мечтатель.
– Ветер и волны разнесут наш корабль на пятьдесят семь частей!
– Это ты сказал, а не я.
– Мы тонем!
– Не понимаю, почему ты так мрачно настроен. Для паники нет никаких оснований.
Дочь художника сорвала браслеты, решила было избавиться и от серег – золотых, с висячими дельфинами, но, сообразив, что нашедшие ее тело обойдутся с ним лучше, если на ней будут дорогие украшения, серьги не тронула и устремила бесстрастный взор на море цвета застывших чернил. Луна в ужасе отвернулась. Одежды девушки пали к ее ногам – вода же, напротив, поднималась к голове. И тут она увидела протянутую к ней руку.
– Постой. Давай уйдем вместе, – молвил Швабра. Они берутся за руки и, прежде чем палуба уходит у них из-под ног, успевают сделать вместе несколько нетвердых шагов. Мне довелось наблюдать, как за руки берутся два миллиона четыреста тысяч девятьсот двадцать семь пар, однако даже я ни разу не видела, чтобы трогали друг друга так трогательно.
Я погружаюсь в тишь морского дна, выпуская встречным курсом пузырьки воздуха – буль-буль-буль – на бурную поверхность моря, и мои пузырьки смешиваются с пузырьками того, кто, уходя под воду, успевает выдохнуть: «Для паники... оснований». Перед смертью все равны.
(Тебе, должно быть, интересно, Роза, что было дальше со Шваброй и с дочерью художника. Ты хочешь знать, что с ними произошло? Я – тоже. Я пытаюсь угадать их черты в каждом лице, которое вижу.)
Убаюканная моей историей, Роза погружается в глубокий сон – как иные в глубокую морскую пучину.
Где водится макрель, морские улитки и белокорый палтус. Только давайте не будем про палтусов – белокорых и чернокорых. Больше меня про палтусов не знает никто. Миллионы палтусов не пали так низко, как я. Бог с ними. Если б не палтусы, я, быть может, обратно на землю и не вернулась. Хороший палтус – мертвый палтус. Тот, кого мы прожевываем и перевариваем. Пытаешься схорониться в иле, в песке – как бы не так, везде тебя подстерегает какой-нибудь опалтус. То ли дело морской угорь с серьгой. На сегодняшний день мне попался всего один морской угорь с серьгой. Серебряной. Первоклассная работа.
Никки. День пятый
Роза и на этот раз отбывает рано. Перед тем как уйти, достает из сумки каталог и оставляет его на столе. Очень напрасно. На обложке – репродукция вазы с головой Горгоны. Отличного качества репродукция. Копия. Копия с копии копии копии. А может, даже копия с копии копии копии копии. Афинская. И не самая лучшая. Моя дальняя родственница. Седьмая вода на киселе.
Никки берет в руки каталог и, к моему крайнему неудовольствию, с любопытством разглядывает вазу на обложке. Ее интерес, к сожалению, напоминает мне про...
Бесконечную ненависть (которая никогда не кончается)
Дело было в гончарной мастерской.
– Кто-то, надо думать, ее сделал, – говорит мастер. – Или принес. Вазы же сами в мастерскую не войдут, если она им чем-то приглянулась, верно?
– Никто сюда не входил и отсюда не выходил, – уверяют в один голос подмастерья, которые провели здесь всю ночь – душную коринфскую ночь.
– Откуда же она тогда тут взялась? – Мастер сердится и бьет одного из подмастерьев. – Не хватало еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь богатый бездельник и предъявил на нее свои права. Нам грозят большие неприятности. Нас обвинят в воровстве. Ступай и скажи всем, что мы нашли вазу.
– Чего это он сегодня сам не свой? – спрашивает один подмастерье другого.
– Зубы у него гнилые, вот и злится, – отвечает другой.
Они не замечают, что старый кувшин для питьевой воды куда-то подевался. На его месте теперь стою я – изумительная по красоте амфора с двумя ручками и с головой Горгоны. Я представила себе скорую перемену декораций. Еще бы, без товара ведь нет навара. Все подходили и внимательно меня разглядывали; исполнение и цвет вызвали единодушное восхищение.
Гончары, понятное дело, решили попробовать меня скопировать; когда знаешь, что в принципе такое возможно, уже легче. Попытку предприняли все, однако лучшего результата добился самый молодой гончар: Горгона ему удалась не слишком, зато глазурь получилась выше всяких похвал.
Когда копию достали из печи, все столпились вокруг и захлопали в ладоши
– по-моему, гораздо громче, чем следовало. Все заговорили одновременно, а громче всех – рябой гончар, и, вместо того чтобы разругать работу, выявить все, даже самые незначительные, недостатки и начисто пренебречь ее своеобразием, гончары лишь восхищенно качали головами.
– Ваза, которую ты нашел, хороша, спору нет, но эта – в жизни не видел ничего подобного. Она – живая. Ты же знаешь, по вечерам я люблю приходить сюда и преуменьшать достоинства твоих изделий, уже двадцать лет я отпускаю самые нелестные замечания в твой адрес, в адрес твоих друзей и твоей семьи. Но сейчас я умолкаю. Это – истинный шедевр.
Остальные гончары, обступив новоиспеченную вазу, кивали в знак согласия: «Лучшей вазы нам за всю свою жизнь не обжечь». Подмастерье был на седьмом небе от счастья, я же понемногу начинала выходить из себя.
– У вазы, которую ты обнаружил, – сказал Рябой, – линии грубые и вялые, от этой же веет жизнью.
Вскоре богатеи, те, что не отправились на игры в модную тогда Олимпию, явились и стали предлагать за мои копии любые деньги, после чего гончары не только из нашей, но и из соседних мастерских взялись за Горгон всерьез. Горгоны, правда, получались не ахти какие, однако деньги покупатели платили за них сумасшедшие. Меня же так и не продали. Как бы мне хотелось объяснить это тем, что хозяин мастерской оставил меня у себя из чувства благодарности, но такое объяснение было бы ложью. Напротив, чтобы сбыть меня с рук, он каждый день делал все возможное. «Дешевая подделка мне не нужна», – говорили покупатели, даже когда хозяин готов был уступить меня по самой смехотворной цене, и такие отказы были отнюдь не самые грубые.