Актуальные медиапонятия: опыт словаря сочетаемости - Сергей Страшнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но именно со стратегией гласности у Алтуняна происходит сбой, и неудивительно, что для нее не предполагается собственной структуры: «гласность» почти так же вертикальна, как и «единство». При этом первоочередным аргументом становится булгаринская записка Николаю I от 1826 года, в которой издатель проправительственных газет и журналов советовал в качестве тактического приема допускать определенную толику критики в адрес властей, чтобы вызвать у читателей доверие и с помощью оного успешнее затем «управлять общим мнением». Однако это лишь один из возникавших в истории вариантов гласности – ограниченный, наиболее авторитарный. Есть и иные, в том числе структурно оформленные в виде равнобедренного треугольника.
Постигать гласность уместнее все-таки в ряду более сопредельных с нею, нежели «единство» и «плюрализм», категорий, к каким можно отнести «цензурные ограничения» и «свободу слова». Цензура – это форма тотального надзора, а еще чаще самоконтроля: установленную систему правил большинство авторов дисциплинированно принимает не просто как докучные указания, а как угрожающую данность. А. И. Герцен на многие годы вперед иронизировал: «Не вдруг решаешься передать свои мысли печати, когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и в перспективе Тобольск или Иркутск». По выражению одного современного писателя, в подобных обстоятельствах «единственным источником информации является приказ сверху». Цензура представляет собой разрешение на обнародование любого текста (в том числе радийного, телевизионного, а в отдельных странах и сетевого) в целом или в частностях. Поэтому в условиях действия предварительной цензуры абсолютно невозможен, например, прямой эфир.
Понятие «свобода слова», напротив, исключает какие бы то ни было запреты на получение, производство и распространение информации, хотя, как справедливо оговаривался генеральный секретарь Совета Европы Т. Ягланд, это все же «не абсолютное право: оно существует в комплексе с другими правами». В общефилософском смысле свобода предполагает способность субъекта влиять на условия собственного существования, возможность принимать решения самостоятельно, отсутствие принуждения в выборе направленности и способов действия. Свобода – одна из основных человеческих ценностей и человеческих прав, и при этом показательно, что в качестве «критерия всех видов свободы» документы ООН называют «свободу информации». А поскольку «право граждан на свободу слова реализуется прежде всего через СМИ» (О. Лацис), независимость для журналиста сопрягается с добровольными самоограничениями, с социальной ответственностью за полноту, объективность и этичность высказываний. «Свобода слова» – естественное выражение демократии, о чем еще в середине XIX века, обобщая американский опыт, писал французский мыслитель Алексис де Токвиль: «В стране, где открыто признается суверенитет народа, цензура не только опасна, она абсурдна».
Гласность на этом фоне выглядит как полусвобода или недосвобода: по М. Кастельсу, это «постепенная либерализация». Недаром же в периоды ее бытования популярнейшей формой высказывания является «эзопов язык», а поэтам и писателям позволяется говорить на их условном языке больше, чем прямодушным журналистам. Информация в подобных обстоятельствах еще (или уже) не разливается потоком, а направляется в более или менее широкий отводной канал. Основных исторических разновидностей гласностей две: одна относится к эпохам авторитарным, а другая – к переходным. Тайный смысл первой достаточно откровенно обозначил, как мы видели, Ф. Булгарин и не менее цинично развил И. Сталин. Обращаясь к назначаемому редактором «Литературной газеты» К. Симонову, работодатель уточнял: «Она может ставить вопросы неофициально, в том числе и такие, которые мы не можем или не хотим поставить официально <…> Вполне возможно, что мы иногда будем критиковать за это „Литературную газету“, но она не должна бояться этого, она, несмотря на критику, должна продолжать делать свое дело».
В подобном варианте гласность – это свобода весьма умеренная, разрешенная, цензурно дозволенная, и еще она – выборочная и выставочная, лишь укрепляющая строй. То, что послевоенная писательская медианиша была не капризом вождя, а проектом хорошо продуманной политики, подтвердили наследники Сталина, которые в годы застоя сделали «Гайд-парком социализма» то же самое издание. Информационный процесс продолжал оставаться дозированным и управляемым, а «Литературка» выполняла тогда функции клапана, регулировавшего давление в котле, изредка выпускавшего пар скрытого общественного недовольства «отдельными недостатками».
В периоды переходные гласность тоже нередко даруется сверху, но, как правило, новой властью, противопоставляющей себя предшественникам и декларирующей готовность к переменам. При этом действовать руководство может и непоследовательно, с отступлениями, что наблюдалось и при Александре II, и при Хрущеве. Однако поскольку гласность в начале их «оттепельного» правления была не хитроумным приемом, а продемонстрированным принципом, его в качестве лозунга с энтузиазмом и широко подхватывала сама пресса. И в этом была, к примеру, существенная разница между «Известиями» Аджубея и «Новым миром» Твардовского. Уже собственными усилиями публицисты стремились раздвигать границы возможного, а с наступлением «заморозков» несколько обиженно даже отстаивали частичную независимость. Своими настроениями СМИ, ощущавшие себя тогда «четвертой властью», заряжали население, с надеждами ожидавшее светлого будущего. Возникал некий паритет между государством, обществом и журналистикой, который я и предложил бы структурно изображать в виде равнобедренного треугольника.
Но равновесие не бывает долговечным. Гласность – обязательно компромисс, рано или поздно разрешаемый в ту или иную пользу. Собственно, векторов развития в переходные периоды у гласности опять-таки два: восходящий и нисходящий. В первом случае такой лозунг выбрасывается правящей элитой вынужденно, в обстановке усиливающегося недовольства жизнью со стороны складывающегося гражданского общества. Однако, начиная с призыва смягчения цензуры и добиваясь на время некоторых послаблений, в итоге и пресса, и аудитория почти всегда возвращались в контролируемые рамки – не менее, а иногда и более жесткие. Примером могут послужить годы НЭПа и их исход.
И только изредка развитие гласности приводило к своей логичной цели – свободе слова. Причем последствия бывали, прямо скажем, разрушительными. По рассказам, при обсуждении на Политбюро ЦК КПСС в 1968 году проекта закона о печати мрачный охранитель М. А. Суслов изрек дальновидное: «Известно, что между отменой цензуры в Чехословакии и вводом советских танков прошло всего несколько месяцев. Я хочу знать, кто будет вводить танки к нам?». Действительно, лишь немногим больше года разделяет принятие революционного закона «О печати и других средствах массовой информации» и распад Советского Союза. Нечто подобное происходило тогда же и по тем же причинам в странах Восточной Европы, а чуть раньше, сразу после Второй мировой войны, но с иной все-таки подоплекой – в побежденных Германии и Японии.
Впрочем, Велимир Хлебников недаром считал, что «свобода приходит нагая». Субсидируемые прежде государством СМИ в немалой степени поспособствовали уничтожению своего основного источника финансирования. Особенно быстро и остро это почувствовали в начале девяностых наименее виноватые – российская провинция. Вплоть до путча пресса на местах, в основном в противовес общественным настроениям, оставалась бастионом советской государственности. Короткого мига осенней (1991 года) вольницы редакционным коллективам хватило только на то, чтобы гордо переименоваться из «органов» в «учредители», но уже к зиме 1992-го практически перед всеми новоявленными собственниками замаячила перспектива банкротства. Средства, получаемые от субаренды помещений, от рекламы, а также подписки, никак не покрывали расходов, и журналисты вновь отправились в услужение – обычно все к тем же прежним начальникам, ставшим к этому моменту кто успешными бизнесменами, а кто опять большими административными чинами. Регионы, таким образом, от монолитного единства – с недолгой, невразумительной заминкой и минуя, по большому счету, вариант гласности – вернулись в журналистике к партийно-хозяйственному сервису.
Журналисты столичные, не успевшие позабыть свой перестроечный триумф, чувствовали себя тогда же куда уверенней. «Московские новости» усмехались: «Власть и пресса не суждены друг другу. От таких браков рождаются только уроды вроде „Правды“ прежних времен. Мы – не пара. Останемся друзьями?». Федеральные СМИ стали системой многосубъектной, и уже это оценивается как благо: «Каждый хозяин гнет свое, а мы в результате получаем больше разной информации». Но достаточно ли номинального разноречия хозяйствующих субъектов, чтобы с надеждой говорить о подлинном, а не эрзац-плюрализме? Ведь даже в начале – середине девяностых невероятной представлялась полифония мнений на одном канале, в одном издании. Так что по-своему объяснимым, внутренне подготовленным стало попятное движение к гласности, наметившееся вместе со стартом президентских выборов 1996 года. Именно в те времена А. Чубайс очень определенно заявил: «Время свободного полета для редакторов, для газет кончилось. Каждое средство массовой информации должно иметь своего хозяина». Очень скоро вновь востребованными оказались идея «единства» и вертикальная структура, поддержанные затосковавшей по утраченной политической влиятельности интеллигенцией. Вектор переломился и заскользил по нисходящей.