Истина и закон. Судебные речи известных российских и зарубежных адвокатов. Книга 2 - Иван Козаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они налицо, и опять в самом доме генерала; они всегда в его распоряжении. Негодяи или, скорее, храбрецы, они идут против всех ужасов закона и, непонятно, во имя каких благ, рискуют продолжать его сумасбродную, презренную затею!
Но и это не все. Обладая изумительной силой воли, даже Морель выходит из терпения. Его дочь тяжко оскорблена и думает о самоубийстве. Он пишет Жиске. Правосудие открыло свое течение, возмездие обеспечено. Жалкие люди! Берегитесь – настигают вас. Меч уже в руках закона; еще мгновение, и вы будете уничтожены. Все подозреваемые, бегите, скройтесь, потому что сейчас генералу дадут блестящее и торжественное удовлетворение!
Но нет, и в такую минуту ла Ронсьер находит еще пособников.
Запомните, умоляю вас, следующий факт.
Письмо, адресованное д’Эстульи 24 ноября 1834 г., относится ко времени, когда мой клиент сидел в остроге по обвинению в тяжком уголовном преступлении. Именно в этот момент он передает письмо в Сомюр, откуда неизвестная рука, сообщник, никому неведомый, шлет его д’Эстульи. В чем заключается, письмо, где серьезная причина, вынудившая написать его?
Когда все открыто, ла Ронсьер должен был считать себя погибшим. Удержать семью генерала путем устрашения, которое заставляло ее колебаться так долго, отныне надежды не было.
Жалоба подана, обвиняемый в тюрьме, и ему уже готовят эшафот, потому что преследуют за убийство. Что может он предпринять? «Знать не знаю, ведать не ведаю» – такова единственно возможная система защиты, ибо других нет. Он это видит ясно, когда в том же письме замечает: «У меня есть только одно средство спасения – отрицать все!» – и… немедленно сознается: «Я совершил убийство!», излагает подробности, а затем своему смертельному врагу говорит: «Вот моя беззаветная исповедь». Раньше он не хотел называть соучастников. Теперь, ввиду эшафота, перечисляет их: «Горничная была в моем полном распоряжении; проник я в комнату Марии без помощи лакея. С другим лакеем генеральского дома я и сегодня веду переписку».
Таким образом, он излагает все: событие преступления, ресурсы, которыми пользовался, приметы прежних и нынешних соучастников. Привлеченный к ужасному делу, поставленный в необходимость отпираться от всего, он сам пишет обвинительный против себя акт, а правосудию готовит такие доказательства, без которых оно не могло бы обойтись. В довершение благополучия подписывается. До сих пор, делая подпись: Э. де Р. или Э. де ла Рон., он не снимал маски, хотя и столь прозрачной, что его узнавали все. На этот раз он открывает свою фамилию полностью. Но как? Пишет не La Ronsiere, как надо, а La Ranciere…; окончательно растерявшись и в суматохе позабыв даже чувство самосохранения, он утратил, кстати, и орфографию собственной фамилии. (Смех)
Где цель писать из недр острога такое письмо? Вымолить у д’Эстульи пощаду? Да разве вы смели надеяться? Разве могли вы забыть волнения и отчаяние, которыми отравляли жизнь несчастной семьи? Бесчестие, гибель юной девушки разве так скоро улетучились из вашей памяти? А всеобщее негодование, вас преследующее, а эта жалоба, которая, сверкнув раз, никогда и ничем уже не может быть остановлена и во имя которой собирают столько данных, повсюду разыскивают свидетелей? Вы просите милости у д’Эстульи? Безумный! Не он ли представил ваши письма, вооружил судебную власть самыми сильными доказательствами, не ему ли, обездоленному вашими мерзостями, подобает делать теперь все, чтобы уничтожить вас?
А! – и я повторяю это с глубоким убеждением – здесь все сплетено из нелепостей, необъяснимо, невозможно…
Но вот эпизод, еще более невероятный. 23 декабря, когда ла Ронсьер уже свыше двух месяцев находился под стражей, бросают письмо в карету госпожи Морель. Что в письме? Гнусности, по обыкновению. «Ее обольстил не сын генерал-лейтенанта, а простой лакей». Исходя от человека, изнывающего в тюрьме и склонного, говорят, просить о помиловании, как попало в карету это странное письмо? Мария Морель уехала из Сомюра в Фалэз, страдая непонятной болезнью. Отправившись затем из Фалэза, она должна была прибыть в Париж, но когда именно? Никто сказать не мог. Нельзя было определить даже дня, потому что все зависело от течения болезни, преисполненной случайностей. Сама Филибер, под надзором которой оставалась парижская квартира, заявила на следствии: «Барышню ожидали, но день приезда был неизвестен».
Так или иначе, 23 декабря она приехала. Было между восьмью и девятью часами вечера, время наибольшего понижения суточной температуры. В этот момент или никогда надлежало оставить закрытым окно кареты, как его держали в дороге. Однако в Севре – это удостоверено самой Марией – она попросила опустить стекло с ее стороны. В Париже, среди шума народных масс, движения и суеты, при въезде на улицу «Счастливой охоты», она же, Морель, находясь в полном сознании и хорошо владея голосом, вскрикнула совершенно неожиданно: «Ой, мне сломали руку!». Откуда явилась такая сильная боль? Здесь объясняли, что ее, кажется, ударили палкой. Но такой удар, без сомнения, оставил бы длинный след, не способный исчезнуть ранее некоторого времени. Успокойтесь! Никаких следов! Как ни искали, никто их найти не мог!
Между тем таинственная рука бросила в карету безымянное письмо, написанное на бумаге – я сейчас скажу о ней пару слов – и опять заключающее оскорбления и угрозы.
Как же это случилось? Ла Ронсьер арестован по делу, которое ведет на плаху, его соучастники уразумели, чем пахнет излишняя услужливость ему. Самуил тоже в тюрьме, а горничная Юлия потеряла место. Тем не менее арестант сумел найти помощника, верного человека, готового исполнять его приказания, агента, который, простите за выражение, стал на караул на улице «Счастливой охоты» и, не зная ни часа, ни дня приезда Морелей, не страшась зимних холодов, имел терпение и смелость, перед казармами королевской гвардии и на глазах у настоящего часового поджидать карету.
Не замеченный никем, он приближается, сильно бьет по руке Марию Морель, отбрасывает ее руку в карету, но и этого никто не видит, ни лакей на запятках, ни спутники девушки внутри кареты. Кто же эти спутники? Ее доктор, гувернантка Аллен и мать.
Стало быть, удар прошел бесследно, и из-за необыкновенных условий появления письма никто и ничего не видел. Заговорив о письме, надо отметить, что оно изложено на листке, вырванном из старой и грубой записной тетради. Понятно, говорят, почему: не имея в остроге другой бумаги и хороших чернил, обвиняемый и не мог написать иначе.
У него не было бумаги? Извините! Ее было достаточно всегда, и притом наилучшей. Вот письма, адресованные из тюрьмы. Взгляните и признайте, что ему не предстояло надобности рвать лоскутки из какой-то тетради. Ближе к истине допустить, что, находясь в дороге, желая написать письма и не располагая удобствами городской жизни, автор, заехав на постоялый двор, воспользовался первой попавшейся бумагой и, вырвав ее из старой книжки, написал, что хотел.
Милостивые государи! Я не обязан доказывать, кто автор письма; мне достаточно убедить вас, что это не ла Ронсьер. Не он автор, потому что ему не было цели писать такое письмо. Это не он, ибо, действуя столь нагло и безрассудно, он рыл бы яму себе самому. Не он виноват и потому, что, находясь в Париже, не мог отправить письма из Сомюра и что самая бумага, на которой оно изложено, ла Ронсьеру не принадлежит. Письмо не его работы, – вот что я призван удостоверить перед вами.
А чьей же? Вопрос, по крайней мере, с моей точки зрения, чуждый настоящему делу.
Кто посылал Морелям анонимные письма вообще? Об этом спрашивали прежде всего экспертов. Разве эксперты непогрешимы? Не всегда, разумеется. Я лично не питаю того уважения к их искусству, которое проповедуют они сами, его верховные жрецы. Однако их профессия имеет важное и глубокое значение, и, если правосудие не считает экспертизы доказательством, оно все-таки рассматривает ее как элемент, достойный внимания и доверия. Я, со своей стороны, знаю многое, что можно сказать и что нередко говорят по поводу экспертов. В здании суда известны даже целые анекдоты, выкапываемые каждый раз, когда надо разбить заключение ведущих людей. Вам напомнили слова Денизара; одного из наших старинных юристов, и в особенности его удачное выражение, всеми нами давно повторяемое: «Эксперты, как авторы, не должны бы смотреть друг на друга без смеха». Я все это знаю и соглашаюсь, но с некоторой поправкой. Например, когда прокурор, ссылаясь на экспертов, произносит жесткие, суровые фразы и требует уважения к их мнению не ради зашиты обвиняемого, а для осуждения его на каторгу, я не в состоянии отрицать за экспертизой всякий смысл.
Люди, хотя бы и сведущие, конечно, не свободны от увлечений, но, в пределах специальности, обеспечены лучше нас. Обыкновенно это деятели, посвятившие жизнь одному занятию; сличают ли они по требованию суда рукописи, отыскивая признаки подлога или только изменения обвиняемым своего почерка, учат ли грамоте детей, излагая правила и намечая ошибки, они неизбежно приобретают навык, который дает им возможность с первого взгляда узнавать физиономию документа, – вы, господа обвинители, напрасно смеетесь над этим выражением: изо всех других оно, может быть, наиболее точное, – и сейчас же заметить свойства данной рукописи, обычные ей черты, красоты или недостатки, одним словом, все, что изобличает одну и ту же руку и средства распознавать ее. Позвольте же этим людям видеть не хуже нас и не меньше какого-нибудь драгунского офицера; не затрудняйтесь же в выборе между доверием, которого вправе ожидать эксперты, и мнением господина Амберта.