Неужели это я?! Господи... - Олег Басилашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые забывали об «условиях игры», начинали «играть» по-своему, и тогда наиболее зарвавшихся, выпрямляющихся жестко одергивали: «Сидеть!» Товстоногова, Эфроса, например. Рядом были и средства – психушки, лишение работы, выдворение из страны, ссылка… Вспомним хотя бы гениального Бродского – посажен и сослан в глушь «за тунеядство», то есть за то, что был поэтом. А через несколько лет выброшен за пределы Союза при ликовании и одобрении большинства трудящихся.
Яростной критике были подвергнуты самые лучшие, самые смелые наши спектакли: «История лошади», «Энергичные люди», «Три мешка сорной пшеницы»… Конечно, Гога боялся за созданный им театр, был осторожен.
Репетируем «Дачников» Горького.
Товстоногов решает спектакль как «парад масок». Горожане (писатель, адвокат, инженер, свободная дама) напяливают на себя маски: кто – великого и непризнанного гения, чтобы скрыть свою душевную пустоту, кто – остроумца-весельчака, кто – безнадежно влюбленного. И всех якобы волнует судьба России, ведь они – ее граждане…
Я репетирую роль адвоката Басова, жизненные цели которого – содрать побольше денег с клиента, хорошо и вкусно пожрать, выпить quantum satis, переспать с горничной…
В репетиционном зале много народу: Гогины студенты из театрального института, артисты.
Проходим сцену «У стога сена», где мой Басов, изрядно хмельной, философствуя о России, рыдает над ее судьбой, судьбой ее народа, хотя на самом деле ему глубоко наплевать и на Россию, и на народ. Сцена идет легко, свободно; Гога довольно сопит, подкидывает еще и еще яркие «приспособления»; присутствующие хохочут, и я чувствую – в зерно попадаю точно.
И вдруг (опять это «вдруг») встает один из присутствующих, назовем его артист X. «Позвольте, Георгий Александрович?» – «Да, пожалуйста…» – «К чему вы нас призываете, Георгий Александрович?! Ведь это же Горький, великий пролетарский писатель! Вы превращаете в балаган то, что должно звучать серьезно и убедительно! Не измена ли это всей жизни великого Горького?!»
Пауза.
Гога встает… снимает очки… бисеринки пота выступили на верхней губе:
– Пэрэрыв…
Ушел.
Перерыв длился несколько дней.
Продолжив репетиции, Товстоногов о «параде масок», о «масках» вообще, о балагане уже не упоминал. Ни о каких поисках речи уже не было. Азарт был погашен.
Спектакль получился средний. Что и дало право А.М. Смелянскому радостно констатировать: «Спектакль стал фактом исчерпанности БДТ».
Не буду гадать, что двигало артистом X – идейная ли убежденность, простая ли ревность к удачной чужой репетиции? Бог с ним. Но Гога, Гога… Что он испытал? Страх? Укол в сердце, живо напомнивший ему о возможных «санкциях»?.. Ведь незадолго до этого ему пришлось снять премьеру «Римской комедии» по пьесе Леонида Зорина. А это был блистательный спектакль!
Недаром в товстоноговском «Ревизоре» появлялся над сценой призрак: коляска, а в ней некто в черных очках, в цилиндре, черной крылатке… Грядущий ревизор.
В темноте, где только одинокий огонек свечки чуть освещает лица чиновников, слышится голос Городничего:
– К нам едет ревизор.
– А-а-а… – раздается трагический стон смотрителя училищ Хлопова. Он в ужасе смотрит на Городничего и падает навзничь без сознания.
Страх, говорит Товстоногов, страх – главное обстоятельство в пьесе. Страх руководит всеми. Каждым по-своему. Ужас перед разоблачением не за мелкие взятки борзыми щенками и прочей ерундой, а за деяния, о которых и говорить-то страшно. Страх заставляет их трепетать от ожидания неминуемой расплаты, и они готовы от этого страха принять любого подозрительного за ревизора. «Тэм более этого пшюта из Пэтэрбурга – и чем это нелепее, тем страшнее, понимаэтэ?!»
А мой Хлестаков, мелкий чиновничишко, вечно трепещущий от ожидания начальственного окрика, дрожащий от страха перед дверью в кабинет столоначальника, угодливо кланяющийся любому, кто рангом выше, неожиданно попадает в объятия добрых людей, гостеприимных, с восторгом внимающих столичному жителю, приобщенному к недоступным тупым провинциалам радостям. Страх улетучивается… Возникает ощущение радостной свободы.
Полюса меняются – теперь Иван Александрович сверху, а вся эта провинциальная шелупонь трясется от страха там, далеко внизу. Свобода для раба – это возможность топать ножкой и грозно покрикивать на тех, кто прежде унижал его. Наше российское извечное понимание свободы как возможности понукать окружающими, унижать их, компенсируя этим комплекс собственной неполноценности.
Хлестаков со слезами на глазах прощался с хозяевами:
– Я признаюсь от всего сердца: мне нигде не было такого хорошего приема!
Слезы. Вновь в эту бездну страха и унижения?! Искренние слезы на глазах моего несчастного Ивана Александровича, Ванечки… и трепещет на ветру прощальный платок, а сзади, в коляске, Осип – единственный, кого побаивается Ванечка, – гнусный тип, и ударить может…
– Э-эй вы!.. Залетныя! – орет Осип, размахивая гигантским ощипанным гусем, а Ванечка мой вытирает невольные слезы…
Москва. Гастроли БДТ. Играем «Ревизора», «Мещан», «Выпьем за Колумба!». Успех!! Москвичи носят на руках.
Ну и досталось нам за этот успех! В газете «Правда», главном партийном органе, 15 августа 1972 года появилась статья некоего Зубкова. Вот цитата:
«Почему страхом одолеваемы хозяева города, а полнейшее ничтожество Хлестаков… сосулька, тряпка… от этого страха почти свободен?! Ведь Хлестаков – не постороннее лицо чиновничьему миру, он находится на самых нижних ступенях служебной лестницы. И коли кому из чиновников трепетать от страха – так это прежде других ему!».
То есть – цыц!!! Эт-то на что вы намекаете?! Какая такая расплата?!! Учтите: нам, хозяевам жизни, бояться нечего! Это вы, людишки, копошащиеся где-то там, внизу, должны трепетать от страха! Свободный от страха человек – нонсенс! Этого не может быть, потому что не может быть никогда!! На том стояла и стоять будет русская земля!
Зацепило, значит.
Выходит, в точку попал Николай Васильевич! Да и мы помогли по мере сил.
Ну, да бог с ними со всеми, с зубковыми и прочими иксами.
Намучился я с Хлестаковым! Роль-то сложнейшая. Эту страшную, дикую историю Товстоногов ставил как водевиль, как фарс, неожиданно переходящий в трагедию… Смех, смех от идиотизма происходящего и слезы от понимания того, что весь этот нелепый кошмар возможен в России, не только возможен, но что он и является сутью российской жизни.
Абсурд, требующий от актера полнейшей отдачи всех сил и вместе с этим чрезвычайной легкости существования, полнейшей веры во вновь и вновь возникающие новые обстоятельства: то ты просто гость, а теперь – важный начальник, теперь – учитель Пушкина, литератор, министр, император…