Андрей Синявский: герой своего времени? - Эжени Маркезинис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
131
Синявский считает волшебную сказку, «вероятно, самым первым примером искусства, оторванного от реальности» [Терц 1992, 1: 487].
132
Дальше он говорит, что «ведь художнику, слава Богу, в наши дни не требуется привязывать себя к столбу и истекать кровью под чьи-то подбадривающие крики. Все это он проделывает иносказательно, сидя в кресле, в удобном кабинете, и, принося себя в жертву, не теряет надежды, что он долго еще и увлекательно поживет в этом мире, и только благодарное потомство поймет и оценит его творческие страдания как величайший акт священного самопожертвования».
133
Когда уже в эмиграции Дж. Глэд спросил, почему «религия играет столь скромную роль» в его произведениях, Синявский ответил: «А я не считаю себя религиозным автором <…> Я считаю, что религиозные взгляды – это частное, персональное дело каждого» [Glad 1993: 158]. Синявский рассуждает здесь в контексте эмигрантской литературной политики и, в большой степени, о различии во мнениях между ним самим и Солженицыным. Тем не менее это истинно и как общее утверждение о его творчестве и том, что свои религиозные воззрения он предлагает, а не навязывает читателю напрямую.
134
Здесь Синявский также демонстрирует сродство с Розановым, чьи взгляды на культуру, хотя и весьма эксцентричные (а порой даже экстремальные), отличались универсальностью и который, говоря словами Синявского, жил не в настоящем, а «в тысячелетиях» [Синявский 1982б: 98]. Те же наблюдения он делает о Мандельштаме в [Терц 1992, 1: 174–175, 647]. В. В. Набоков, рассказывая о своем детстве в досоветской России, отмечает разницу: «Русский читатель старой просвещенной России, конечно, гордился Пушкиным и Гоголем, но он также гордился Шекспиром и Данте, Бодлером и Эдгаром По, Флобером и Гомером, и в этом заключалась его сила. У меня есть личный интерес в этом вопросе; ведь если бы мои предки не были хорошими читателями, я вряд ли стоял бы сегодня перед вами, говоря на чужом языке» [Набоков 1996: 26–27].
135
«Ибо в ней живет сама идея канвы, идея связи, идея плетущейся нити, даже при утрате смысла. Поэтому сказка обладает способностью к быстрой регенерации тканей, пускай это ведет иногда к каким-то чудовищным наростам в ее тексте. Но поражает безукоризненная правильность общего рисунка, который словно запрограммирован в ее генах» [Синявский 2001: 99].
136
Более подробное разъяснение отношения между красотой и реальностью см. [Синявский 2004, 2: 72–73].
137
В. Н. Чекрыгин (1897–1922) учился иконописи в Киеве, затем продолжил обучение в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Первое время находился под влиянием Левитана, позднее сблизился с Маяковским, и некоторые из его картин показывают близость идеям футуристов.
138
Если учесть, что «Голос из хора» напоминает об одноименном стихотворении Блока, похоже, идеи Синявского об искусстве как доме и убежище были позаимствованы из стихотворения Блока «Пушкинскому Дому».
139
Хотя от Синявского не ускользает омертвляющее влияние музеев на культуру (он говорит об этом прямо в рассуждениях о Пушкине), он всегда употребляет слово «дом» исключительно в позитивном смысле. Здесь напрашивается очевидное сравнение с «Пушкинским домом» А. Г. Битова (1978). Однако, как указывала С. Сандлер, отношение Битова к наложению понятий дома и музея амбивалентно. Битов «не идеализирует дом или домашний очаг», а «дом в прозе Битова – это сложное и разделенное пространство, лишь частично защищающее от внешнего мира» [Sandler 2004: 295–297].
140
Идеи Синявского о книгах как обитаемом пространстве перекликаются с работами В. А. Фаворского (1886–1964). График, рисовальщик и теоретик, он был привержен техническому мастерству и точности, при этом отвергал догматизм и любил эксперименты любого рода. Во многих отношениях они с Синявским были близки по духу. В письмах Синявского есть несколько отрывков, посвященных ему и его работам [Синявский 2004, 2: 505–508, 518–520].
141
Отрывок из «Прогулок с Пушкиным» впервые был опубликован в России в 1989 году в апрельском номере журнала «Октябрь».
142
Этот же вопрос был в гораздо более смягченном и противоположном тоне поднят Солженицыным, когда разногласия между ним и Синявским привели к словесной перепалке в эмигрантской прессе: «Пушкин для него не столько предмет, сколько способ самопоказа» [Солженицын 1984: 140].
143
Пушкин, «солнце» русской литературы, стал объектом множества подобных попыток им воспользоваться. Синявский позднее обвинял в этом Солженицына (после нападок последнего на «Прогулки с Пушкиным»): «Кто же вам дал эту власть – присвоить Пушкина, узурпировать Россию? Религию, нравственность, искусство? Исключительно себе и своим единомышленникам» [Синявский 1987б: 205]. Об отношении писателя к критику см. [Aizlewood, Wigzell 1994: ix – xvii].
144
«Религиозные шуты и клоуны, вариация сказочного Ивана-дурака на христианской почве», юродивые защищены от соблазнов, особенно опасных в обычной церковной и монашеской практике, таких как гордость собственной святостью или благочестием. Юродивые намеренно нарушают «внешние, общепринятые нормы поведения»; «Они уничижали себя и глумились над собою, поступая как люди, потерявшие стыд и разум. В действительности это были натуры, освобожденные от власти своего греховного “я” и всецело преданные вере, которую они скрывали под маской глупости или буйства. Юродство, можно сказать, это святость или праведность в нарочито сниженной форме» [Синявский 2001a: 304]. Он также пишет о юродивом и его связи с «комическим» в книге «В тени Гоголя» [Синявский 1975a: 106].
145
Синявский точно так же разоблачает иллюзорность реализма Пушкина [Терц 1975в: 80–85].
146
Чистый лист бумаги ждет и обязывает, «как загрунтованный холст в предвкушении живописца сам покрывается красками. Или как норовистый конь, в нетерпении бьющий копытом: когда поедем? Жаждущее путешествий пространство» [Терц 1992, 1: 644].
147
В книге «В тени Гоголя» Синявский укрепляет связь между Хлестаковым и Пушкиным: «…Хлестаков своей незаинтересованной ложью, чепухой в пародическом ключе соотносится с идеей чистого искусства и безграничного воображения, которая была близка Гоголю на первом этапе его творчества и связала его