Привал на Эльбе - Петр Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть уже такой союз?
— Есть. Сегодня я организовал. Меня выбрали председателем.
— Как это вы организовали?
— Собрали мы с ним, — указал Вальтер на Любека, — рабочих парней, выработали манифест и подписали все.
— Манифест?! — удивленно воскликнул комендант. — Что же в нем написано?
— Вот что. — Вальтер достал листок. — Принимать в союз только рабочих и никого из членов гитлерюгенд.
— А молодых крестьян принимаете?
— Нет. Они частные собственники…
— А девушки могут вступить в ваш союз? — спрашивал Пермяков.
— Нет. Ненадежные люди: будут в церковь ходить.
— Скучно будет в вашем союзе, товарищ Вальтер. Вы знаете, что такое комсомол?
— Знаю. Комсомольцы — все бедняки, не ходят в церковь, без разрешения милиции не имеют права жениться.
— Нет, не бедняки, — улыбнулся Пермяков. — Они имеют свои издательства, газеты, журналы, театры, стадионы. И всем этим пользуются коллективно.
— О коллективности я знаю, — перебил Вальтер коменданта. — Коллективно и с женами спят.
— Эти ваши басни идут от Геббельса, — покачал головой Пермяков. — Надо бы вам послушать правдивый рассказ о комсомоле.
— А вы расскажете? — спросил Любек. — Мы соберем парней.
— Хорошо. Только приглашайте всю молодежь.
— И членов гитлерюгенд?
— Да, пусть и они послушают.
— Ни за что! По одной улице я не хочу с ними ходить. В тюрьму их! — заявил Вальтер.
— За что?
— За то, что они наши враги. Что получается? Сегодня они забрались к нам на собрание и освистали меня, когда я читал манифест.
— Свистали и нечлены гитлерюгенд, — вставил Любек.
— Что вы сказали им в ответ?
— Выгнали с собрания.
— Послушались?
— Не сразу. Пришлось кое-кому поднести тумаков.
— Это предусмотрено в вашем манифесте? — подметил Пермяков.
Вальтер почувствовал, что комендант не одобряет ни наскока на бывших членов гитлерюгенд, ни манифеста. Он стал оправдываться:
— Иначе с ними нельзя. Вот факт. После собрания я шел домой. Они в переулке дали мне «темную». Я считаю это политическим делом: побили за манифест.
— А по-моему, тумаки за тумаки, и виноваты вы, что попросили с собрания кулаками, — пояснил Пермяков. — Я советую вам на первом же собрании признать свою ошибку и извиниться.
— Ошибку? — протянул Вальтер. — Нет, извиняться перед гитлеровскими типами не буду, хоть убейте.
— Тогда придется мне сказать, что товарищ Вальтер ненавидит фашистов, а сам применяет их методы.
— Я говорил: надо их правдой бить, — заметил Любек.
— Товарищ комендант, почему вы защищаете их честь? — с болью и обидой спросил Вальтер.
— Я хочу защитить вашу честь. Вы должны быть морально выше гитлеровских выучеников. Драться не надо. Мы и так отучим их свистать. Пригласите их на собрание.
— Нет, нет. Это не моя политика. До свиданья!
— Подождите, — Пермяков достал из стола книгу. — В этом романе рассказывается об одном упрямом рабочем парне, который тоже бросался с кулаками на своих противников — господских сынков. Ему один коммунист сказал: «Биться в одиночку — жизни не перевернуть». И тот коммунист научил рабочего парня Павла Корчагина, как бороться с классовым врагом.
— Это как понимать: классовый враг? — Вальтер уставился на коменданта.
— Созовите собрание — я расскажу.
— Полезно было бы почитать эту книгу, — промолвил Любек.
— Не умеем читать по-русски. Не учили нас этому, — сказал Вальтер.
— Всякое умение начинается с неумения. Было бы только желание. До свидания, — простился комендант с молодыми немцами.
Пермяков остался один. Он был доволен, что люди потянулись в комендатуру. Только достал общую тетрадь, чтобы начать летопись своей новой работы, но записать ничего не успел: в кабинет вошел высокий сутулый человек лет пятидесяти. Лицо у него небритое. Поздоровался он с комендантом еле заметным кивком и словно по принуждению сказал:
— Инженер Штривер. Явился по вашему приказанию.
— Здравствуйте, — Пермяков протянул руку. — Только я не приказывал, а просил зайти ко мне. Не скучно вам жить после войны без дела?
Не такого вопроса ожидал Штривер. Он думал, комендант спросит: чем занимался при нацистах, состоял ли в их партии? На неожиданный вопрос он не ответил, а только пожал плечами. Какое дело коменданту до его чувств?
Пермяков понял неприязнь немца, не стал добиваться ответа, задал ему другой вопрос:
— У вас дома есть радио?
Штриверу показалось это допросом. Во время войны нередко гестаповцы интересовались его радиоприемником, следили за ним, не слушает ли он советские передачи. Тогда была война — фашисты боялись правды о ней, запрещали пользоваться приемниками. Штривер аккуратно подчинялся. «Война кончилась, Геббельс умолк, а эфир и у этих под запретом», — подумал Штривер и вызывающе сказал:
— Не беспокойтесь, господин комендант, мой радиоприемник молчит: тока нет.
— Не могу не беспокоиться, раз молчит, — сказал Пермяков. — Надо, чтоб говорил, да не только ваш, но и другие приемники, чтоб заговорила радиостанция города. Вот об этом я и хотел просить вас.
Штривер стоял невозмутимо, как будто не с ним разговаривал комендант. Инженер не хотел и думать о работе и спайке с русскими, считая их людьми второго сорта, а победу — случайной. Он был уверен, что очень скоро фортуна повернется спиной к русским.
Пермяков доказывал, как важна и дорога работа такого опытного специалиста по радио, как инженер Штривер, и просил его быть организатором и руководителем восстановления радиостанции.
— Руководство и организаторство — это не моя стихия, — проговорил Штривер. — Мой бог — техника. Хочу быть ему верен до конца.
— Никто не покушается на вашего бога, — внушал Пермяков поклоннику чистой техники, — веруйте в него и служите ему. Особенно важна ваша служба теперь, когда вашему богу не поздоровилось. Фашистский бог ранил его.
— Я служу, не изменяя ему.
— Что вы делаете теперь? — спросил Пермяков.
— Ничего. Живу праздно, если не считать домашних забот.
— Праздность — мать пороков, труд — отец счастья. Я хотел пожелать вам счастья — взяться за труд. Ведь немцы — трудолюбивые люди. Да и вы, говорят, очень любили труд.
— Я и сейчас люблю, но нет дела по любви.
Как ни старался Пермяков вызвать замкнутого специалиста на откровенный разговор, это не удалось. Штривер не верил в прочность победы русских и поэтому, не говоря об этом прямо, отказывался от сотрудничества с ними. Он сказал сквозь зубы «до свиданья» и ушел.
2
Самолет, сделав круг, устремился вниз, на посадку. Он мягко стукнулся колесами о землю и покатился по цементированной дорожке, по которой во время войны разбегались «юнкерсы» и «хейнкели». Из воздушного корабля вышел Михаил Елизаров. На нем был белый китель с синими кантами, на плечах — золотистые погоны с четырьмя звездочками. На скрипящих хромовых сапогах блестели тонкие шпоры. Встречать Михаила пришли Тахав Керимов и Вера Усаненко. Вера была в летней гимнастерке с узкими медицинскими погонами. Лицо ее стало белее, пополнело. Михаил поставил свои тяжелые чемоданы, шагнул навстречу любимой. Тахав подхватил его чемоданы и понес их к машине.
— Дорогой мой!.. — прижалась к нему Вера. — Хорошо, как хорошо: ты опять здоров.
— Как твое здоровье? — обнимая девушку, спрашивал Михаил. — Ненаглядная моя, белорусская голубка…
Счастливые и радостные, они расспрашивали друг друга о родных и знакомых. Вера коротко рассказала о своем ранении. У нее была ранена правая рука. «Поэтому и письмо не сама писала», — подумал Михаил. Подбежал Тахав.
Салям! — обнял он Михаила. — Майор Пермяков просил передать извинение, что не мог приехать встречать тебя. Много у него на приеме цивильных немцев.
Разговаривая, друзья подошли к машине. Тахав уложил чемоданы в багажник, открыл заднюю дверку и жестом предложил Михаилу с Верой сесть.
Во дворе комендатуры Михаила ждал Кондрат Карпович. Перед волнующей встречей с сыном старый казак побрился, надел новую гимнастерку, накинул через плечо портупею с латунной пряжкой, подцепил клинок. Для него приезд сына был праздником. Когда Михаил вышел из машины, Кондрат Карпович снял фуражку с синим околышем и три раза поцеловал сына.
— Стало быть, с рукой, — осматривал он окрепшие пальцы. — Чудо чудес, как в сказке.
— Как видишь, наши врачи такое делают, чего и в сказке не бывает, — сказал Михаил. — В институте Благоразова делают операции сердца, мозга; хромых выпускают бегунами.
— Наука, — пожал плечами Кондрат Карпович, — напротив ничего не скажешь. Ученье — свет. Я вот за себя скажу. В войну немецкого слова не знал. А зараз, что ты думаешь, — с немцами объясняюсь, — с достоинством проговорил отец.