Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так думал Алесь. Какое там — все четверо. Потому что Андрей не выдержал:
— Ну, братец, бабка! Тц-тц…
И тут свершилось чудо — фройляйн повернулась к ним и на ходу, с каким-то удивительно естественным и все же кокетливым смехом сказала:
— Не ге́зка[101] бабка! Стара бабка!
— Слэчна[102] го́вожи по́-чэску?! — обрадованно и удивленно крикнул Андрей.
— Слэчна сама е чешка, — опять засмеялась девушка.
Начались взаимные расспросы: кто, откуда, как имя, а вы как научились по-нашему?..
Она — Иржинка, и ее (теперь это очень просто — война) привезли сюда на работу, она служит горничной у главного инженера.
Ну, а он, Андрей, в прошлом году в это время прошел через всю Чехию и попался уже у самой Моравской Остравы…
Они говорили только двое, что по-чешски, что по-немецки, а что и так понимая по глазам. А трое остальных — Алесь, Веник и тихий длинный Василевич — ревниво слушали (если судить по Алесю).
И не заметили, что скоро вышли с территории завода, дошли до белого коттеджа под соснами.
Чего уж там! — они и не почувствовали тяжести рояля, который тащили снизу на второй этаж: при этой девушке он показался им… ну, будто кровать какая-нибудь, хотя Веник потом и говорил, что чуть не загнулся, не лопнул, не…
В доме не было никого, кроме них. Они потом спросили, и Иржинка сказала, что фрау с детьми поехала в город, а хозяин — на заводе. Осмелев, пленные стали разглядывать все, дивиться невиданной роскоши.
А потом внизу «слэчна» обратилась опять к Алесю:
— Пойдьтэ, просим далэ, — показала на дверь и прошла вперед.
Дурость молодая! Ему, непрошеный, пришел на память анекдот. Пани позвала старого столяра в другую комнату, чтобы заплатить ему за работу, а дядька испугался: «Мне, панечка, в моих годах лучше уж чарку водки…» И он, Алесь, улыбнулся в дверях товарищам, невольно и некстати закрывая их за собой.
А за дверьми, в кухне, ему стало стыдно. И жарко. Не только от стыда…
Даже трудно идти, даже страшно, невозможно слово вымолвить.
Она же оставалась, кажется, спокойна. Хлопотала у буфета и дружелюбно, радушно болтая, приготовила четыре бутерброда.
— Урчите матэ глад. Йеном то съезтэ йинде. А ныне сэ розлоучим и с вашими пжатэли[103].
Но он стоял. Смотрел. «При чем тут «глад»?»
— Какая вы добрая…
— Добра?.. Нэ… — Ее точно озарило. А все же очень просто, хотя с необыкновенной какой-то улыбкой, тихо сказала: — Вждить йсем пшеце йеном чешка![104]
— Разрешите, я… поцелую вам руку. Ну, как сестре…
— Руку? Нени тшеба…
А все же протянула ее, сильную и нежную, должно быть не веря, что он и в самом деле поцелует. Когда же он склонился к ее руке и, чуть не всхлипнув, почувствовал губами, кончиком носа, подбородком, живые клавиши ее трепетно-теплых пальцев, она потупилась. Потом, в его ладонях, подняла зарумянившееся лицо, блеском глаз сквозь навернувшиеся на них слезы осветила душу и — всемогущая в своем бессилии — отдала ему растерянно раскрытые и… боже мой, какие сладкие, родные губы…
— Ах, к чему то?.. Цо то деламэ?.. — прошептала, переведя дыхание. — Ох, нэ… Вице уж нэ… То йе вше… Муситэ уж йит. Я зуставам… Властне нэ, мусим такэ… Розловчит сэ с ними[105].
Четыре шага — от буфета до двери, а сколько силы, мужества надо, чтоб оторваться и пойти, отворить, попасть под лукавые взгляды друзей, особенно Андрея! Мужчина ты или нет? Гляди… Что значит женщина!..
Слэчна Иржинка смахнула со лба предательски спустившийся локон, сощурилась и помотала головкой. Потом посмотрела на него отныне только им понятным и уже опять всесильно-невинным, даже наивным взглядом и, словно говоря: «За мной!» — первая прошла в дверь.
4
— И зачем они везде такие хорошие?!
По хрусткой дорожке вечернего сквера прошла Марихен, которая только что поила их в кухне у Груберов кофе.
— Эта? — лениво спросил Андрей.
— А хоть бы и эта. Одна мордочка чего стоит. Только сердится почему-то на нас, что ли? Видишь, прошла — как незнакомая. И в кухне важная такая, прямо смех!..
— Мне кажется, ей нелегко быть важной. Видно, постращали хозяева. Ведь в первый вечер, помнишь, как?.. Ребенок еще. И важность у нее детская.
Помолчали.
— А все-таки скажи, что у вас было там с Иржинкой, — чего вы оба такие красные вышли?
Жаркая разноголосица чувств — и смущение, и гордость, и тайное счастье — вновь зашумела у Алеся в голове. Даже зажмурился.
— Ты думаешь, я знаю, что там было? Сам не могу разобраться — было, не было?..
Маленький с чуть заметной горечью, а может быть, и злостью хмыкнул под нос.
— Ты мне своей хреновины поэтической не городи. Так только девки говорят, когда попадутся: «Ничего не помню…» Что ж она тогда помнит, если не это?
— А я не помню все-таки. Наваждение, что ли?.. Чем тут хвастать…
— Ну ладно, — после паузы опять заговорил Мозолек, — облизывайся один, как кот, что нашкодил на кухне. Ты думаешь, я от зависти? Если уж на то пошло, так она напомнила мне… еще и не такую!.. Росистое утро, туман в долине, а мы идем. Она меня провожала, чтоб не наткнулся на «финансов» — пограничников. «Финансы» — словацкие прислужники Гитлера. Чехи смеются над этой так называемой «независимой» Словакией с ее жалким фашизмом. Один дядька… ну, сэдлак чешский, с которым я встретился поздно вечером недалеко от Яблуновского перевала, много мне порассказал. «Кдыж сэ Словенско мобилизуе, Мадьярско сэ затрэпе!..»[106] И хохочет… Да что это я тебе плету… Как удирать — знаешь и сам. Я бежал немножко иначе. Один дал махиндрала из команды. Из-под Мосбурга. Сергея там со мной, видишь ли, не было. Неделю шел по Баварии. Ночами, так же, как ты. Ну, в Чехию попал — прямо дом родной. Вечерами даже песни иногда по деревням звучат — в одной, в другой… И я, кажется мне, не из плена иду, а под Озерами где-нибудь или под Индурой, как бывало в подполье. А говорят они — сам же ты слышал, — как дети малые, так мило лепечут. Какой, брат, край! Какие люди!.. А я, хам, украл