История одного путешествия - Вадим Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот мерзавцы, сами пьют, а нам хоть закурить бы дали.
— А теперь петь, петь! Резников, не подкачай, спой «про свидетеля»!
У Резникова был хороший голос, но пел он редко и почти всегда одно и то же:
Свидетель жизни неудачной,Ты ненавистна мне, луна!Так не свети в мой терем мрачныйСквозь раму узкого окна…
После Резникова Жорка срывающимся басом затянул: «Быстры, как волны, все дни нашей жизни». «Что день, то короче к могиле наш путь», — голоса вступили вразнобой, как это всегда бывает во время выпивки. «Налей же, товарищ, заздравную чару, — кто знает, что с нами случится впереди», — покрывал все голоса бас Пфефермана. Я попробовал подтянуть: «Умрешь, похоронят, как не жил на свете. Уж снова не встанешь к веселью друзей», — но сейчас же наврал и почувствовал себя бесконечно несчастным. Слышу, что вру, но не умею справиться со своим голосом. Я, как Блохин в «Днях нашей жизни», готов отдать все на свете за возможность петь, включиться в общий хор, не видеть иронических взглядов моих соседей, но эта возможность мне так и не была дана.
6
Моя лицейская жизнь была недолгой: просуществовав около года, Константинопольский лицей неожиданно закрылся. Дальнейших субсидий на свое учебное заведение Стороженко не получил: где-то за городом возникла Константинопольская гимназия, утверждавшая, что набор учеников, сделанный дирекцией, выгодно отличается от лицейского и что среди гимназистов нет ни одного полковника в отставке. Перед Новым годом состоялось общее собрание лицеистов и учителей. Нам пришлось возвратить наши удостоверения, дававшие нам право жить в Константинополе. Стороженко произнес трогательную прощальную речь — он искренне привязался к своему уродливому детищу. Мы преподнесли ему благодарственный адрес, нарисованный Сосинским, — березы, с которых осенний ветер срывает пожелтевшие листья, — и на входные двери был повешен огромный замок, место которому было у антиквара. Стороженко сунул в карман узорный кованый ключ, и все было кончено.
Нас, бывших лицеистов, отправили на пароходике на азиатский берег Босфора, в Скутари, где в гигантских казармах, мрачно возвышавшихся над обрывистым берегом, когда-то жили янычары Абдул Гамида и где теперь был расположен русский беженский лагерь. Назывался этот лагерь Селимие.
Квадратное четырехэтажное здание, занимавшее несколько кварталов, фасадом выходило на Босфор. Нижние этажи были забраны чугунными решетками. Внутренний двор, вымощенный неровными каменными плитами, с четырех сторон окружали стены казармы. У ворот, окованных железными полосами, стояла стража из русских солдат: из лагеря на волю никого не выпускали.
В Селимие отправляли тех, кто бежал из других лагерей, жандармерия государств, оккупировавших Константинополь, время от времени устраивала в городе облавы, и русских беженцев, не успевших обзавестись какими-либо документами, дававшими им право жительства, размещали в скутарийских казармах, рассчитанных на многотысячное, ныне демобилизованное войско. Часто документы предъявляемые беженцами, были совершенно фантастичны. Я знал одного кубанца, до поры до времени благополучно проскальзывавшего сквозь сети облав после того, как он показывал свидетельство о крещении, выданное испанским консульством и купленное на толкучке. Легче всего было иметь дело с итальянскими жандармами, относившимися к исполнению своих обязанностей с веселым легкомыслием и гораздо труднее с французами, всегда старавшимися разобраться в документе, даже если он был написан на языке, им неизвестном.
Селимие считался одним из самых скверных лагерей в константинопольском районе: кормили плохо, хуже, чем в Китчели, лагерники были лишены свободы и тем самым возможности пополнить на стороне свой паек.
Бесконечные широкие коридоры с полом, состоявшим из полусгнивших досок, четырехугольниками охватывали каждый этаж. В коридоры выходили глухие двери комнат, в которых на деревянных нарах располагались беженцы, согнанные в Селимие. Высокие потолки тонули в полумраке. Казармы не отапливались. Окна с выбитыми стеклами, закрытые наглухо плохо пригнанными деревянными щитами, пропускали много холодного ветра и мало света — в коридорах стояла зимняя стужа. В каждой комнате помещалось несколько десятков человек. Она представляла собой самостоятельную ячейку, люто ненавидевшую новичков: новичок уменьшал общий паек, так как пайки выдавались по количеству комнат, независимо от того, сколько в ней жило человек. Когда нас распределяли по комнатам, я потерял моих товарищей лицеистов — в каждую ячейку вселяли столько новичков, сколько допускало внутреннее сопротивление ее обитателей, как при посадке в переполненный поезд. Даже в гости ходить было непросто, особенно в часы, когда выдавался паек: у дверей ставили сторожа, пропускавшего только «своих». По счастью, старостой комнаты, куда меня впихнули, оказался генерал Бергаминов, бывший начальник Китчелийского лагеря, сильно пообтрепавшийся за последние месяцы. Ему до сих пор не удалось «по-настоящему заняться политикой» и найти русский перевод английской конституции.
Селимие был настоящей тюрьмой, вынужденным сожительством людей, доведенных до последнего отчаяния. Я никогда в жизни не видел большего скопления ненависти ко всему: к союзникам, посадившим их в лагеря, к старосте, пытавшемуся ввести хоть подобие какой-то дисциплины, к генералу Кутепову, создавшему невыносимые условия жизни в Галлиполи, условия, напоминавшие военные аракчеевские поселения, — ведь это кутеповские солдаты, еще остававшиеся «верными присяге», охраняли лагерь и были, в сущности, нашими тюремщиками. Но все же самой страшной была ненависть друг к другу, переходившая в ненависть к самим себе. Ненавидели себя глубоко и мучительно за то, что в какой-то момент оказались слишком слабы и не успели уничтожить достаточного количества большевиков, за то, что были жестоки и уничтожили слишком много, за то, что поверили в «белую идею», — иные верили в нее искренне и беззаветно, — а белой идеи на поверку никакой не оказалось. Не оставалось даже сил на самоубийство. Жили тем, что завтра падут большевики, а в ожидании так и не наступавшего завтра мечтали вырваться из Селимие, из Константинополя, в любую страну — Болгарию, Югославию, Чехословакию, Абиссинию, куда угодно, но только не назад в Россию, которая не приняла их жертвы и шла своей, неприемлемой для них дорогой.
Почти каждый день возникали стычки и драки — из-за неосторожного слова, из-за украденной пайки хлеба, из-за того, что кто-нибудь не дал докурить свою папиросу. За воровство били скопом, жестоко и бессмысленно. Пострадавшего стаскивали в «амбулаторию», а на другой день начинались новые неизбежные столкновения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});