Книга песчинок. Фантастическая проза Латинской Америки - Пальма Клементе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока я размышлял над всем этим, в дверь заглянула Дора. Глаза ее скользнули по мне. Потом она исчезла, даже не дотронувшись до выключателя.
Судорога ужаса сковала меня. Прежде чем уйти, я попытался припомнить все самые надежные и укромные уголки в доме. Жаль было покидать комнату, откуда так удобно следить за дверью Фостин. Я уснул, сидя на кровати. В одном из снов я увидел Фостин. Она вошла в мою комнату. Подошла ко мне совсем близко. Я проснулся. В комнате было темно. Я застыл, стараясь не шевелиться, пытаясь различить хоть что-нибудь в темноте, не в силах сдержать стесненного, загнанного дыхания.
Потом встал, вышел в коридор; ничто не нарушало воцарившейся вслед за бурей тишины.
Я медленно пошел по коридору, ожидая, что вот-вот распахнется дверь, цепкие руки схватят меня и из тьмы раздастся неподкупный глумливый голос. Странный мир, окружавший меня в последние дни, мои подозрения и моя тоска, Фостин — все это были лишь призрачные ступени, ведущие в тюрьму, а затем на эшафот. Осторожно ступая в темноте, я спустился по лестнице. Подойдя к входной двери, я попробовал отпереть ее, но безуспешно; щеколда не поддавалась (я знаю, что на таких щеколдах иногда ставят специальные предохранители, но с окнами дело обстоит непонятно: предохранителей на них нет, однако все задвижки словно заклинены). Чувствуя, что мне не выйти, я занервничал еще больше, и (быть может, поэтому и потому, что темнота делала меня окончательно беспомощным) ни одна из внутренних дверей также не поддалась моим усилиям. Шаги на служебной лестнице подстегнули меня. Выйти из комнаты было невозможно. Бесшумно ступая, я прокрался вдоль стены к одной из огромных алебастровых чаш и с трудом, ежеминутно рискуя сломать себе шею, забрался внутрь.
Я просидел там долго, в страшном беспокойстве, ощущая скользкую поверхность алебастра и хрупкую близость лампы. Меня тревожила мысль, осталась ли Фостин наедине с Алеком, или же один из них вышел вместе с Дорой до или после того, как я ее видел.
На следующее утро меня разбудили звуки голосов (впрочем, я был такой сонный и такой слабый, что не стал вслушиваться в разговор). Потом голоса смолкли.
Мне хотелось поскорее выбраться из музея. Я стал понемногу выпрямляться, боясь, что поскользнусь и разобью огромный колпак или кто-нибудь увидит мою высовывающуюся из него голову. Вяло цепляясь за края, я выкарабкался из чаши. Ожидая, пока успокоятся нервы, постоял за портьерой. Во всем теле была такая слабость, что я не мог бы даже пошевелить ее складки, казавшиеся неподатливыми и тяжелыми, как складки каменного покрывала с надгробия. С тоской представлял я себе всевозможные булочки и прочее, что составляет завтрак цивилизованного человека; в столовой я наверняка смог бы найти что-нибудь подобное. Неглубокие обмороки чередовались с приступами веселья; уже ничего не боясь, я вышел на лестничную площадку. Дверь в столовую была открыта. Ни души. Я вошел, втайне гордясь собственным бесстрашием.
Послышались шаги. Я попытался открыть наружную дверь и вновь наткнулся на одну из этих бесчеловечно упрямых щеколд. Кто-то спускался по служебной лестнице. Я бросился к другому выходу. Сквозь приоткрытую дверь я увидел плетеное кресло и скрещенные ноги сидевшего в нем человека. Пришлось вернуться к главной лестнице, но и там слышались шаги. В столовую сходились люди. Я вошел в холл и, увидев в другом его конце открытое окно, одновременно заметил: справа — Ирэн и женщину, говорившую о привидениях, а слева — молодого человека с низким лбом: он шел прямо мне навстречу, держа в руке открытую книгу и громко декламируя французские стихи. Я остановился; затем, едва не столкнувшись с молодым человеком, деревянной походкой прошагал через холл, выпрыгнул в окно и, еще чувствуя в ногах боль приземления (окно находилось на высоте примерно трех метров) , побежал вниз по склону, то и дело падая, не оглядываясь, гонятся ли за мной.
Наскоро приготовив поесть, я проглотил пищу с воодушевлением, но, как ни странно, без всякого аппетита.
Теперь у меня уже почти ничего не болит, и я почти спокоен. Хоть это и кажется абсурдным, я надеюсь, что меня не заметили. Прошел целый день, но за мной так и не пришли. Страшно поверить в такое везение.
Я располагаю фактом, который поможет читателям этого сообщения точно датировать второе появление пришлецов: на следующий день в небе показались две луны и два солнца. Речь может идти о явлении местного значения, однако более вероятным кажется, что этот мираж — результат игры лунных и солнечных лучей — можно было наблюдать из Рабаула и любого близлежащего района. Я заметил, что второе солнце (возможно, лишь отражение настоящего) греет гораздо сильнее. Мне кажется, что за последние сутки произошел невероятный скачок температуры. Новое солнце как будто перенесло остров из весны в самый разгар лета. Ночи очень светлые, словно северное сияние разгорелось в небе. Думаю все же, что появление двух лун и двух солнц как таковое не столь интересно; публика могла наблюдать этот феномен сама либо узнать о нем из более полных и компетентных источников. Я отмечаю его не как курьезную или поэтическую деталь, а только затем, чтобы мои читатели, получающие газеты и отмечающие свой день рожденья, смогли установить, когда же именно писались эти строки.
Впервые мы переживаем явление двойной луны. Но двойное солнце уже наблюдалось. Об этом пишет Цицерон в «De Natura Deorum» [152]: «Turn sole quod e patre audivi, Tuditano et Aquilio consulibus evenerat» [153].
Полагаю, что процитировал точно [154]. В годы учения в институте Миранды М. Лобре заставлял нас выучивать наизусть первые пять страниц из «Книги второй» и последние три из «Книги третьей». Это все, что мне известно о «Природе богов».
Пришлецы не явились. Я вижу, как их фигуры мелькают то тут, то там на холме. Возможно, некая внутренняя ущербность (а также тучи москитов) заставили меня почувствовать ностальгию по дням минувшим, когда я не знал ни тоски, ни надежд, связанных с Фостин. Я пережил ностальгию по тем дням, когда жил в музее единственным хозяином своего послушного одиночества.
Теперь я припоминаю, о чем думал позавчерашней ночью в комнате, где горел безжалостный свет. Я размышлял о природе пришлецов, о контактах между нами.
В голову мне пришло несколько объяснений.
Первое. Я болен моровой язвой; зачумленное сознание порождает фантомы: людей на холме, музыку, Фостин; зачумленное тело, быть может, уже покрыто ужасными язвами — предвестниками смерти, которые я не в состоянии воспринять зачумленным сознанием.
Второе. Тлетворный воздух болот и скудное питание сделали меня невидимкой. Пришлецы не видели меня (или же обладают сверхчеловеческой выдержкой; втайне гордясь ловкостью самообмана, я отверг всякое подозрение, что происходящее может быть инсценировано полицией). Неясно одно: почему я остался видим для птиц, крыс, ящериц и москитов.
Третья, довольно шаткая, версия состояла в том, что передо мной — существа с другой планеты, глаза и уши которых предназначены не для того, чтобы видеть и слышать. Вспомнив их безупречную французскую речь, я продолжал развивать свою чудовищно нелепую выдумку: быть может, этот язык существует в наших мирах параллельно как единое средство, служащее для разных целей.
Четвертая гипотеза родилась из-за моей дурной наклонности рассказывать сны. Сегодня мне приснилось следующее.
Я — в сумасшедшем доме. После продолжительной беседы с врачом (после процесса?) мои родственники привозят меня сюда. Морель — директор. Временами мне казалось, что я на острове; временами — что в сумасшедшем доме; временами — что я и есть директор.
Не думаю все же, что обязательно следует принимать сон за реальность, а реальность за безумие.
Пятая гипотеза была такова. Пришлецы — компания покойников; я — странник, подобный Данте или Сведенборгу, или тоже покойник, но другой породы, в иной момент своей метаморфозы; остров — рай или чистилище, где собрались эти покойники (налицо возможность нескольких раев; ведь если бы рай был один, и все отправились бы туда, и некая очаровательная молодая чета устраивала там каждую среду литературные чтения, думаю, многие предпочли бы воскреснуть).