Матрица войны - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он кружил возле ее дома, то уходя к дороге, выслеживая редкие ночные машины, ожидая, что одна из них остановится и из нее выйдет Даша. То возвращался сквозь гулкую арку во двор, в заросший деревьями сквер, где, безжизненная, отсыревшая, пустела детская площадка с песочницами, лесенками и деревянным медведем, поднявшим резную лапу. Клубились тучи, их охватывали белые беззвучные вспышки, словно за тучами мигала огромная испорченная реклама. Вдруг налетал шумный, холодный ветер, сильно гнул вершины деревьев, и оттуда начинали валиться сучья. Он поднял отломанную тополиную ветку, оторвал от нее черенок, машинально сунул в рот. Тополиная горечь вдруг на мгновение отрезвила его: это он, Белосельцев, почти прожив свою жизнь, стоит несчастный в подворотне московского дома, ждет любимую женщину. И Бог вместо женщины шлет ему разрушительную грозу.
Он ревновал, поражаясь глубине и качеству боли, которую природа вложила в это необычайное, доселе неведомое ему чувство. Оно напоминало острую зубную боль, но эта боль была повсюду: в сердце, под черепом, в кровеносных сосудах и тканях, в каждой страдающей клеточке. Она же была и в воздухе, его окружавшем. Болела тьма, ветер, песочница, асфальт под ногами, по которому разбегались в разные стороны трещинки боли.
Он вспоминал ее последний, из-за колонны, взгляд, зоркий, внимательный, насмешливо-беспощадный, отсылавший на страшную пытку. Вспоминал рыжего, румяно-веснушчатого художника, озиравшего ее выпуклыми, желающими, жадно-бычьими глазами, когда она поворачивалась в легком вихре. Представлял, как рыжий мужчина голыми, сильными, в светлой щетине руками снимает с нее платье, через голову, пропуская сквозь струящийся шелк ее поднятые руки, открывая ее колени, живот, свободную незащищенную грудь. Как комкает, мнет эту грудь в огромных ручищах, валит ее на тахту, давит тучным, с могучими лопатками, телом, нависает над ней вывернутыми ноздрями, мокрыми губами, невидящими, налитыми страстью глазами. Эти страшные картины вызывали у Белосельцева стон, тихий звериный вой. Он бил рукой о каменную стену, сдирая в кровь кулак, и боль рассеченной ткани была ничто в сравнении с ужасной, протыкающей его насквозь ревностью.
Он подходил к стоящему на задних лапах деревянному медведю, напоминавшему языческого идола. Молился ему, как тотемному зверю, чтобы не случилось несчастье. Чтобы Даша появилась невредимая, усталая, милая и он по ее глазам, по легкой насмешке, по быстрому поцелую понял, что ничего не случилось, беда его миновала и они снова, уже наутро, окажутся вместе, пойдут на какую-нибудь выставку, или в музей, или в театр, а потом, как бывало, поужинают в каком-нибудь милом кабачке и отправятся к нему на Тверскую. Он молился медведю, прижимаясь лицом к его деревянной груди. В черных шумящих деревьях полыхали зарницы, и казалось, в глубине деревянной колоды мерно ухает сердце.
Он увидел, как в черном проеме арки полыхнули фары и остановилась машина. Некоторое время стояла, подмигивая желтым поворотным огнем. Дверь отворилась, и вышла Даша. Белосельцев узнал ее в сумерках, издалека, по неуловимым очертаниям, колебаниям темного ветра, доносившим до него мучительное знание о ней. Машина двинулась, прочертила хвостовым огнем красный след, и Даша осталась в подворотне одна. Стояла, среди зарниц, холодного сквозняка, шума деревьев. Пошла, нетвердо ступая, покачиваясь, выходя под свет фонаря, в своем новом платье, поправляя волосы, уже не собранные в пучок, а рассыпанные, залетающие ей в лицо.
Он шагнул в пятно зеленоватого света, которое она перебредала, словно мелкую воду.
– Ты? – узнала она Белосельцева. – Что ты здесь делаешь?
– Где ты была? – Он хотел быть смиренным, чутким, по-отечески заботливым, слегка сердитым и огорченным, но прощающим, благосклонным. Но эти рассыпанные, неопрятные волосы, которые еще недавно были собраны в аккуратный золотистый пук, а потом чьей-то торопливой рукой распущены, но это не застегнутое на две верхние пуговки платье, которое недавно так сияло на ней, подчеркивало шелковым вырезом ее стройную белую шею, но теперь было смято чьей-то грубой, неосторожной рукой, – все это вызвало в нем слепящую ярость, и голос его стал скрипучим, больным, похожим на крик. – Где ты была все время?
– Ты же знаешь, я была у Натана, в мастерской… Позировала ему… Будет очень красивый портрет… Ты останешься доволен… – Она всматривалась в него, усталая, вялая. Шатко стояла в пятне зеленоватого света. – Я очень устала…
Она шагнула, свет упал на ее лицо, и он увидел ее распухшие синеватые губы, синяк на голой шее, пятна на голом плече. Она была мятая, выпитая, испачканная. От нее исходил запах вина, духов и еще чего-то сладковатого, ядовитого и тлетворного.
– Ты спала с ним!.. С этим быком, скотиной!..
– Не говори глупости. – Она качнула рукой, словно отмахивалась от него, просила пропустить ее к дому. – Ничего не было… Просто позировала… Ты же сам хотел… Ты меня отпустил…
– Не лги! Ты от меня убежала! Села к нему в машину и укатила! Верхом на этом рыжем еврейском быке!
– «Похищение Европы», – слабо усмехнулась она, и он увидел, как распрямились ее плечи, заблестели глаза, тверже стали ноги, словно она среди зеленой зыбкой воды нащупала опору. – Ты ведь сам меня отослал… Тебе это было важно… Хотел, чтобы мы уехали… Может быть, в этом была особая любовная хитрость… Я где-то читала, что слабеющие мужчины отдают своих женщин молодым, более сильным самцам и от этого получают эротическое наслаждение…
В ней, опустошенной и вялой, вновь приоткрылся источник энергии, злой и веселой. Эта сила стала пробуждаться, расти, вставать на гибкие когтистые лапы, выгибать гладкую упругую спину, готовясь к прыжку.
– Может, в этом состояла игра?.. Но уверяю, ничего у нас не было…
– Врешь! – Он поразился дребезжащему скрипучему звуку своего стариковского вскрика.
Он чувствовал, как срываются в нем все тромбы, взбухают жилы, вскипают старые ожоги и раны. Дурная черная кровь кидается в глаза, в ноздри. Он лопается изнутри. Острая, едкая боль хлещет ему в желудок, в прорванные легкие, пузырится в ноздрях и в горле. И она, видя его страдания, веселится, радостно питается этим страданием, и ее глаза, обычно круглые, вдруг приобрели ромбовидную форму, как картежная масть, но не красная, а залитая мерцающей хохочущей тьмой.
– А вдруг ты прав?.. И я ему отдалась!.. Что здесь такого?.. Разве я не свободна?.. Разве я чья-то жена? Разве кто-то меня купил?.. Водил меня по дешевым ресторанам, оплачивал карусели в парке, купил какое-то платье… Говорят, что так английские путешественники покупали любовь туземных женщин. Бусы, ленты, кусочки цветной материи… Ты ведь у меня путешественник… Открыватель земель… Любимец туземных женщин….
Он пытался остановить себя, удержаться на краю оползня, ухватиться за последний куст, последнюю торчащую из склона былинку. Но склон оползал, вялым жидким языком сволакивался вниз, в черную пропасть, куда уже рухнули все выстроенные на горе дворцы, все возведенные храмы, все висячие сады и хрустальные цветные фонтаны. Оползень, черный, как вар, вялым парным языком стягивался вниз. И он, жалкий, обреченный, хватался за сухую былинку полыни, слыша, как трескаются ее слабые корни, как летит на голову грохочущий камнепад.
– Подожди, – бормотал он, пытаясь схватить ее за руку. – Не то говорю… Я не прав…
– Нет, ты прав!.. Ты все так говоришь!.. – Она смеялась, прямо, ярко глядя на Белосельцева своими ромбовидными глазами. – Я легла с ним в постель… Ну, это была не постель, а топчан… Старый, облезлый, с твердыми колючими пружинами… Не сравнить с твоей мягкой душистой тахтой… Ты ведь такой эстет… Цветные простыни, пересыпанные лепестками роз… Негромкая музыка… А этот, как бык вавилонский, прямо на соломе… Грязный топчан… Какие-то рыжие пятна…
– Замолчи! – Он провалился в липкую черную пустоту, хватаясь за вырванный стебель полыни, свой последний букетик любви. – Ни слова!
– Почему?.. Я хочу говорить!.. Ты решил, что я – твоя вещь? Нашел меня на дороге, отмыл от грязи и сделал своей? Ты мой благодетель? Добрый папаша? Кормишь меня сказками, нравоучениями, книжной белибердой про рай земной, про вечное блаженство?.. Мне это не нужно. Терпела, а теперь не хочу. Я свободна. Пойду в проститутки, по объявлению, по вызову. Ко мне подкатывался один сутенер, сказал, что у меня товарные ноги… Или по найму поеду в Турцию, в публичный дом… Или в Ливан, в Париж, в Сингапур, там отличные дорогие дома терпимости… Я тоже хочу путешествовать, не тебе одному… Ты объехал мир и сеял повсюду смерть, а я поеду дарить любовь!..
Он понимал, что она больна и болезнь ее проявляется в том, что она радостно мучает его. Чем больнее и страшнее ему, тем веселее и счастливее ее ромбовидные колдовские глаза.
– Давай сейчас замолчим… Ты пойдешь к себе… Отдохнешь, а завтра на светлую голову мы встретимся и поговорим…