Сборник "Лазарь и Вера" - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, — сказал я, — мне пора... — И задержался на пороге.
Что-то щемяще-жалкое, жалобное — как тогда, в самолете, — проступило вдруг во всей ее фигурке, в нерешительности, с которой она протянула было руку, прощаясь, но тут же отвела ее, и квартира, в которой останется она одна, показалась мне тоже убогой и жалкой, в особенности же — листочки из школьной тетрадки с заявлением в нарсуд, лежавшие на столе, рядом с тарелочкой, на которой, в узком лучи солнца, пробившемся между шторами, мясистым бочком поблескивала забытая черешенка.
— Видно, вы ее очень любите, вашу бабульку?.. — сказала Лена. — Ведь это она вас растила-воспитывала, так ведь?.. Прямо с детства?..
Она стояла передо мной, опираясь о стену плечом, ей не хотелось, чтобы я уходил.
— Не с детства, — сказал я, — с войны, тогда мне было уже десять.
— Ну, это все равно. Ведь она в ту пору была уже старенькой, трудно ей приходилось... — Лена вздохнула. — А вы как считаете, вернут мне сыночка?.. По суду?.. Ведь у вас-то другое дело — война... А тут, при живой матери, у чужих людей... Не хочу!.. Ведь мать родную, какая она ни есть, никто не заменит, правда?..
— Правда, — сказал я. — Никто не заменит. А сына вам вернут, обязаны вернуть...
Не помню, о чем говорили мы еще, стоя в прихожей, да это и не имеет значения, поскольку именно тогда я впервые подумал — как бы со стороны — о мальчике, оказавшемся на руках у старой, уже мало к чему способной женщины, о которой лишь по привычке говорили: «Рахиль?.. О, Рахиль!..» Я подумал о том, чем был для нее этот мальчик, после того, как она потеряла в один год всех — мужа, дочь, зятя... Подумал, как они жили — на ее мизерную, получаемую за мужа пенсийку, и на пенсию, которая причиталась мальчику за отца, погибшего на фронте, ее хватало на полбуханки хлеба на базаре или на пять кило мерзлой картошки, это я помнил. И помнил, как те, кто говорил: «О, Рахиль!..» — приносили ей — кто рубашку, кто шапку, кто брюки, кто парусиновые туфли, или боты, или калоши — для мальчика, и одно требовалось подкоротить, другое подлатать, третье перелицевать, чем она и занималась по ночам при коптилке или лампе-семилинейке, но лампа была уже роскошью, на нее керосина не хватало... Все это приносилось к празднику, в качестве подарка, чтоб никого, не дай Бог, не обидеть, не оскорбить: «наше местечко» не путало естественную, вошедшую в обычай доброту, и милостыню, «поделиться» здесь не значило «отдать»... Все эти люди и росли, и жили всю жизнь, сплетясь корнями, как травяной дерн, из которого не выдернуть один корешок, чтобы не повредить другой. В этот сплошняк, в эту густую дерновину пустил свой корешок и мальчик, и был он подобен слабой травинке, которой бы и не выбиться из земли, не будь этого корешка... Я подумал, что мальчик этот потом вырос и уехал, и его никогда не посещала простая мысль — что он что-то должен, чем-то обязан этим людям... А им никогда не приходило в голову — о чем-то его попросить...
11Я говорю: «я подумал», но, конечно же, обо всем этом я подумал позже, потом, а тогда всего лишь слабая полоска света прорезалась для меня во тьме...
— Лена, — сказал я, — мне пора... Меня ждут.
— А вы идите, — сказала она. — Кто вас держит?.. — Она переступила с ноги на ногу, словно только и дожидаясь, чтобы я ушел.
— Мне пора, — повторил я, не двигаясь.
Не знаю, сознавал ли я, что в то время, в те самые минуты, когда я стою в чужой, полутемной прихожей, с чужой, почти незнакомой мне женщиной, держа сверток с тремя плитками шоколада (к чему, к чему мне целых три плитки?..), там может случиться, или уже случилось, или сейчас как раз и случается то, чему суждено случиться?.. Не потому ли я и стоял здесь, чтобы случилось это без меня?..
— Почему у вас глаза такие замерзшие?.. — сказала Лена, придвигаясь ко мне и приподнимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть мне в лицо. — И весь вы какой-то замороженный... Бр-р-р!.. — Она передернула плечами. — Ау, где это вы?.. Вернитесь!..
Она дохнула на меня, округлив рот и выпятив губы, как дышат, отогревая заледеневшие пальцы. Губы ее были черными от черешни, дыхание — сладким, душистым.
— Дайте сюда ваш шоколад, — рассмеялась она, — никуда он от вас не денется... Так... — Не оборачиваясь, она положила сверток на полочку перед зеркалом. — А теперь обнимите меня...
12Там, на подзеркальной полочке, и остались они лежать, три плитки, с грызущей орешки белочкой на обертке. Я вспомнил о них, когда вышел на улицу, но возвращаться не стал...
Уже вечерело, приторно-сладкий аромат акаций стелился над городом, в окнах загорались огни, воздух, казалось, вибрировал от шуршания, шороха, шарканья множества подошв — толпы людей неторопливо прогуливались по центральным улицам, отовсюду слышались громкие голоса, беззаботный смех. Не так легко было пробиться сквозь цепочки гуляющих, перегородивших тротуары и проезжую часть, но я не обращал внимания на недовольные окрики и не сбавлял шага. Разумеется, сворачивать в кондитерский магазин я не стал, было поздно, к тому же в сердце у меня с каждой секундой нарастала тревога.
В самом деле, перед нашим домом я увидел машину скорой помощи. Водитель сидел на скамейке перед входом, между кустов отцветшей сирени, и курил. Заметив меня, он плюнул, кинул окурок на землю и растер каблуком. Он смотрел на меня так мрачно, будто знал, откуда я иду, чем занимался.
Из подъезда навстречу мне вышло несколько человек, вероятно — соседей, среди них было двое в белых халатах — мужчина с торчавшими из бокового кармана трубками стетоскопа, наверное, врач, и за ним сестра с аптечкой. Я посторонился... Наверное, лица на мне не было, когда тетя Муся увидела меня, — она стояла на пороге, дверь была еще приоткрыта... Она посмотрела на меня с испугом:
— Ничего не случилось... Пока...
13Бабушка умерла, когда я уже вернулся домой. Редакция срочно вызвала меня: отпускное время, сотрудники разъехались, кто-то должен делать газету...
Телеграмма, полученная неделю спустя, была коротенькой, дала ее тетя Муся: «Дорогой нашей бабушки больше нет» — и дата похорон... Прилететь на них я не сумел.
14Вот уже тридцать с лишним лет прошло с тех пор, и с каждым годом нарастает на мне всё больше грехов великих и малых, а история с шоколадкой все торчит среди них ржавым гвоздем, и жжет, и колет, и жалит...
Хотя, если разобраться, дело-то вовсе не в ней...
Но нет-нет да и померещится мне слабый, чуть слышный голос:
— Купи мне шоколадку... — просит он.
И я все обещаю, обещаю...
НЕ ТОТ ПРОФИЛЬ
Была самая мерзкая пора московской осени: холодное стальное небо сплошь затянуто тучами, резкий ветер мечет по асфальту поземку, норовит забраться за шиворот, в рукава, обрывает последние листья с голых деревьев и на всем — на лицах прохожих, на домах, троллейбусах, красных полотнищах с лозунгами — лежит сумрачный колорит, словно все покрыто налетом пепла... Но с той же педантичностью, с какой раньше по утрам Дора Матвеевна отправлялась к себе в лабораторию, она и теперь каждое утро выходила из дома, позволяя себе разве что единственное послабление — выходить часом позже, не в семь, а в восемь. Она могла бы делать это и не в восемь, а в девять или даже десять, когда схлынет час пик, но ей отчего-то хотелось, пусть не надолго, слиться с угрюмой толпой, привычно штурмующей автобус, и там, внутри, ощутить себя частью единого, напряженного тела, плотно забившего проход, покачивающегося во время движения, пульсирующего, пропуская кого-нибудь к выходу... Ей, маленькой, с заметно выдающимся между лопаток горбом, всегда бывало нелегко в толпе, а в такой — особенно, и однако что-то ее тянуло в эту толпу, что-то выталкивало из дома — каждое утро, исключая воскресные дни.
Добравшись до нужного места, она еще раз сверяла адрес по записной книжке, в которую заносила все мало-мальски подходящие объявления со страниц «Вечерки» или со щитов «Мосгорсправки». Достав из сумки блокнот, надевала она очки в массивной роговой оправе, с толстыми выпуклыми линзами, останавливалась на краю тротуара, проверяя номер дома или вывеску, и — в своем длиннополом пальто — бывала похожа на черную, зябко нахохлившуюся птицу. Потом шла она к подъезду или проходной.
Кадровики встречались ей разные. Были среди них такие, что смотрели на нее острым, всезнающим взглядом, будто пронзали насквозь длинным ножом. «Вы опоздали, — говорили они, почти не разжимая губ. — Мы уже приняли на это место... Вчера...» И Дора Матвеевна отчего-то неловко извинялась и уходила, цепляясь носком туфли за край дорожки. В спину ей, чувствовала она, снова втыкалось длинное острое лезвие.
Иные предлагали ей присесть, задавали вопросы.
Удивленно рассматривали ее, услышав, где она работала раньше, какие имеет правительственные награды. Затем ей вручали анкету, которую надлежало заполнить и принести. Она заполняла и приносила. И обычно взгляд кадровика застревал на одной из граф, она знала — на какой. «К сожалению, — слышала она, — хотя химики нам нужны, но нам не подходит ваш профиль...» Или что-нибудь в этом роде. Бывало трудно понять, почему ей не отказывали сразу, ведь глаз у кадровиков был наметанный и уж что-что, а ее профиль никого не мог обмануть...