Забайкальцы (роман в трех книгах) - Василий Балябин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отлично! — Забелло согласно кивнул головой, и они с Рога-левым вышли.
Сразу же после них словно всколыхнулась, ожила камера, закипел разговор.
— Конец голодовке!
— Хватит!
— Конечно, надо кончать.
— Следственная комиссия едет, это очень важно.
— Очевидно, телеграммы наши попали в цель.
— Спасибо Деду, помог.
— Жалко, товарищи погибли.
— Смерть их мы еще припомним палачам не раз.
— Товарищи, давайте решим, будем продолжать голодовку или нет?
Слово взял Губельман:
— Я полагаю, товарищи, что продолжать голодовку бессмысленно. Мне кажется, что мы, хотя и очень дорогой ценой, все же добились победы. По-видимому, телеграмма наша наделала в Питере шуму, и я почти уверен, что этого сатрапа Высоцкого власти будут вынуждены убрать от нас, а поэтому предлагаю голодовку прекратить. В дальнейшем ход событий покажет, что делать.
— Правильно-о!
— Голосуй, товарищ Миней!
С предложением старосты согласились, и при голосовании все подняли руки за прекращение голодовки. Андрей не принимал в обсуждении никакого участия, после вчерашних волнений он плохо спал ночью и все утро был опять в состоянии полной апатии. Привалившись спиной к стене, сидел он в полудремоте на койке рядом со Степаном, безвольно опустив закованные руки.
Когда приступили к голосованию, Степан толкнул его локтем в бок:
— Андрюха! Ты спишь вроде? Руку подними, конец голодухе нашей.
— А, чего? — И, проснувшись, Андрей понял, в чем дело. Звякнув наручниками, поднял обе руки и, опустив их, стряхнул с себя, сонную одурь, огляделся. Вокруг увидел похудевшие, посеревшие от голодовки, но уже повеселевшие лица, живым огоньком теплились глаза его друга, похудевшего, забородатевшего Степана.
Время подходило к полудню, косые солнечные лучи пятнами лежали на полу, сквозь толстые решетки виднелось ясное голубое небо, а в открытые форточки и сюда доносился свежий весенний воздух, запах полей.
— Эх, Степан, Степан!.. — только и сказал своему другу Андрей. Он хотел сказать ему больше, но у него не нашлось слов, чтобы выразить охватившее его чувство, сказать, как вновь ему захотелось жить и вместе с другими продолжать борьбу.
После того как Губельман сообщил начальству о согласии заключенных прекратить голодовку, в камеру принесли еду: хлеб, котел жидкой пшенной каши и кипяченое молоко.
Вместе с поварами пришел фельдшер Крылов. Для начала он выдал всем по одному лишь стакану молока.
— Ну что это за еда такая? — проглотив свою порцию, обиженно заговорил Швалов.
— Мало, господин фельдшер!
— Прибавьте еще, Тихон Павлович!
Но Крылов был неумолим.
— Нельзя, нельзя, братцы. И не просите понапрасну, я знаю, что делаю. Вот немного погодя выдам еще по стакану молока, потом каши немного, а потом хлеба по осьмушке, так постепенно и подойдем к норме.
До самого вечера не выходил Крылов из камеры, приступая к кормлению своих питомцев. Постепенно он увеличивал порцию. И когда закончил питание, им все еще казалось мало, но ждать еды пришлось до утра.
В эту ночь тайком от всех тюремщики схоронили Сафронова. Шел двенадцатый час ночи, когда четыре надзирателя — Донцевич, Евсеев и еще два приверженца Высоцкого — вынесли из одиночки труп Сафронова и, бряцая шашками по ступенькам, понесли его вниз по лестнице. На тюремном дворе тело умершего уложили в дощатый гроб и на водовозной кляче, запряженной в телегу, повезли на арестантское кладбище.
Ночь выдалась темная, небо заволокло тучами, горизонт с юга освещали вспышки далеких молний, и уже доносились глухие, чуть слышные раскаты грома. На окраине кладбища остановились, дальше уже ехать было невозможно. Гроб положили на палки, понесли. В темноте то и дело натыкаясь на кресты, спотыкаясь о камни и яростно матюгаясь, с трудом разыскали вырытую с вечера могилу. Сбоку ее куча свеженарытого влажного суглинка. На него и поставили гроб.
— Угораздило тебя не вовремя-то! — сердито проворчал Евсеев, потирая ушибленное в темноте обо что-то колено. — Ни дна бы тебе, ни покрышки, проклятому!
— Веревку захватили?
— Вот она.
— Подхвати под низ, спускать будем.
— Постой, не так заносишь, надо ногами-то на восход.
— Э-э, ему-то не все ли равно? Он ведь политик был, неверующий.
Гроб на веревках опустили в могилу и, забросав его землей до половины ямы, решили отдохнуть. Сели, опустив ноги в могилу, закурили.
— Говорят, покойничек-то больших наук был? — прикурив от спички Евсеева, заговорил рыжеусый надзиратель. — Отец-то его в генеральских чинах ходит, а сынок, вот он, в политики записался, скажи на милость!
— Чудеса, братцы, от таких достатков и в политики идти, тюрьму гноить! Бож-же ты мой, каких людей нет на свете!
— У меня в Питере брат служит в жандармах, так вот он и рассказывал, как энтот Сафронов на царя покушение делал. Подобралось их человек десять таких, все политики ихние, ну и давай, значит, подкоп рыть под царский дворец. И вот уже все было готово, еще бы каких-нибудь день-два — и конец всей царской семье, да вышла у них промашка — потолок в подкопе отонили. Утром казаки-гвардейцы поехали на занятия мимо дворца, у одного казака конь-то возьми да и провались прямо в подкоп — награду он потом получил большую от государя. Ну, конешно, казаки коня выручили и подкоп обнаружили. Сразу туда, значит, и политиков зацапали как миленьких.
— Брехня все это. Их бы за такое дело повесили всех.
— Да ведь брат-то мой там был. Откупились, значит, вот и не повесили. Раз отец у него генерал…
— Давайте кончать живее, убираться надо, пока дождь не опустился. Вон как грохнуло.
— Давайте.
Вскоре над могилой вырос небольшой холмик. Покончив с погребением, надзиратели торопливо удалились с кладбища. Слышно было, как они покидали лопаты в телегу, и колеса ее затарахтели по песчаному грунту.
Тюремщики уехали, однако кладбище не опустело. При яркой вспышке молнии было видно, как к могиле Сафронова подошел человек. Постояв немного, он повернулся к соседней могиле, чиркнув спичкой, прочитал выщербленную на камне надпись и тотчас же удалился в сторону бараков, где жили политические вольной команды.
На следующую ночь на кладбище опять появились люди. Пришло их человек двенадцать. У могилы Сафронова они остановились, посовещавшись, разделились надвое. Человек шесть с лопатами в руках ушли на другой конец кладбища, а те, что остались, принялись откапывать из могилы гроб с телом Сафронова.
Когда над сопками занялась заря, были откопаны гробы Сафронова, Лейбензона и Калюжного. Могилу Сафронова углубили, сделали шире и в нее захоронили всех троих погибших товарищей.
Так появилась на арестантском кладбище братская могила трех политзаключенных. Через месяц могильный холмик аккуратно обложили зеленым дерном, сверху на могилу положили большую плиту из борзинского камня.
На камне четкая надпись: «Здесь нашли себе последний приют Николай Сафронов, 32 лет от роду, Иван Калюжный, 31 года, и Симон Лейбензон, 45 лет. Умерли 20 мая 1912 года».
Но политические знали, что, кроме этой надгробной надписи, на этом же камне есть и другая. На восточной стороне камня есть небольшой выступ, а под ним углубление: вставить туда лом, нажать, и верхний слой камня сдвинется, как выдвижной ящик. Когда он откроется до отказа, будет видна надпись. Она гласит: «В жестокой борьбе с царским произволом погибли наши товарищи Николай Сергеевич Сафронов, Иван Николаевич Калюжный, Симон Шлеймович Лейбензон. Они жизни свои отдали за правое дело, ради спасения товарищей. Кровь их вопиет о мести, и мы отомстим палачам без пощады».
Ниже приведено четверостишие:
Падет произвол, и восстанет парод.Могучий, свободный и гордый.Прощайте же, братья, вы честно прошлиСвой доблестный путь, благородный.
Глава X
Летом тысяча девятьсот четырнадцатого года Егор неожиданно для себя получил месячный отпуск, с правом съездить домой на побывку, и ранним утром выехал из лагеря. Ехал Егор вверх по долине Шилки. Справа от него желтела высокая насыпь железнодорожного пути, по которому время от времени с грохотом проносились мимо длинные, кирпично-красного цвета, составы товарных вагонов. Слева тянулась широкая лента стремительной реки Шилки. Она то отходила далеко к подножию угрюмых утесов, скрывалась за буйной порослью тальника, то развертывалась на повороте во всю свою ширину, блестела, как отшлифованная сталь, а в зеркальной глади тихих заводей отражались синева небес и белые барашки маленьких, пушистых облаков. День только начинался, от реки тянуло прохладой, обильная роса на прибрежных кустах, на цветах и траве искрилась под лучами солнца, играла всеми красками радуги. Все эти милые сердцу Егора картины напоминали ему родную станицу, место, где жил он и работал вместе со своей любушкой Настей.