Забайкальцы (роман в трех книгах) - Василий Балябин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут заговорил Губельман:
— Товарищи! Мне, так же как и вам, жалко погибших. Жалко и покончившего с собой Сафронова, но тем не менее мы, большевики, не одобряем самоубийства, более того, мы осуждаем такие поступки.
— Позвольте! — звонким фальцетом воскликнул Стручковский. — Товарищ Сафронов отдал за дело революции самое лучшее, что имел, — свою жизнь! Так зачем же его осуждать?
— Это же геройская смерть! — поддержал Стручковского худощавый, с жиденькой русой бородкой человек в очках. — Его не упрекать, а головы преклонить над его прахом следует. Он погиб за наши общие с вами идеалы, и правильно: в борьбе все средства хороши.
— Вот именно!
— Совершенно верно! — раздались голоса сторонников Стручковского.
— Вы ошибаетесь! — повысил голос Губельман. — Вы самоубийство считаете геройским поступком, мы же против этого. Самоубийство, по-нашему, трусость: убить себя — это значит уйти от борьбы на радость врагам в то время, когда ее надо продолжать! Надо готовиться к большому, решающему штурму царизма. Ведь даже здесь, в заточении, мы слышим, чувствуем, как крепнут, растут силы революции, как в народе ширится недовольство самодержавием. Теперь царские палачи уже не единицами, а сотнями хватают, расстреливают рабочих людей. Я вот только что получил письмо с воли и вырезку из газеты «Революционная Россия»[33]. Послушайте, что там творится.
И в наступившей тишине Миней Израилевич прочитал статью о кровавых событиях на Ленских приисках — о том, как в апреле 1912 года там были расстреляны сотни рабочих демонстрантов.
Губельман читал, и Чугуевский видел, как у его товарищей по камере темнеют лица, злобой загораются глаза, а воображение рисовало Андрею страшную картину дикой расправы, кучи окровавленных тел расстрелянных рабочих.
— Вот до чего дошло дело! — гремел взволнованный голос Губульмана, а карие глаза его искрились от возбуждения. — Сотни безвинных, голодных тружеников расстреляны только за то, что они заявили о своем праве на жизнь. А теперь сравним эти два события посмотрим, что получается.
Губельман быстро подошел к стене, карандашом поставил на ней точку, а на аршин от нее вторую. И показывая то на одну, то на вторую точку, продолжал, повернувшись лицом к слушателям:
— Вот это, выражаясь условно, смерть Сафронова, — что за нею последовало? Наши сожаления, печальные воздыхания да кое у кого любование мнимым геройством. А вот это смерть сотен рабочих, она взбудоражила всю Россию! Она открыла глаза на правду жизни миллионам людей. В ответ на эту смерть по всей стране начались беспорядки: массовые демонстрации, митинги протеста, забастовки на заводах и фабриках. Гнев народный забурлил, заклокотал в городах и селах России. И вот в этой борьбе с царским произволом мы, даже находясь в стенах каземата, должны принять, и мы принимаем посильное участие. Наша голодовка хоть капля, да есть в общей чаше гневного протеста. И мы будем продолжать ее, пока не добьемся победы. Не убивать себя, не дезертировать с поля боя, а бороться будем и закаляться в этой борьбе для грядущих решительных боев за революцию!
Этот своеобразный. митинг политических каторжан закончился самым неожиданным образом. Сразу после горячей, взволнованной речи Губельмана кто-то запел:
Вихри враждебные веют над нами…
Все, словно ждали этого, дружно подхватили знакомый напев «Варшавянки», и стройные, мощные звуки боевой революционной песни разнеслись по тюрьме, эхом отдаваясь в углах огромного коридора. Слова запретной песни, к великой досаде тюремщиков были слышны не только вблизи, но и в камерах «глаголя» и второго этажа.
Напрасно за дверью шестой камеры бесился, выходил из себя дежурный надзиратель Евсеев.
— Отста-а-вить! — орал он, стуча кулаком в дверь. — Слышите, вы? Эй, там! Сейчас конвой вызову, я вас проучу, я вас… Молча-ать!
А в ответ ему из камеры неслось еще сильнее и громче:
Вставай, поднимайся, рабочий народ,Иди на врага, люд голо-о-одный.Раздайся клич мести наро-о-одной!Вперед, вперед, вперед, вперед!..
Обозленный до крайности, охрипший от крика Евсеев, сдавая дежурство, не утерпел пожаловаться сменившему его надзирателю:
— Мне нонешний день за год показался. Всю душу вымотали политики, будь они трижды прокляты! Ни голод их, никакая холера не берет. Этот главарь их Губельман — жидовская харя — такие слова начал выкидывать, что жуть берет. Эх, довелось бы мне отодрать этого паршивца, уж я бы постарался — так исполосовал его, что он на всю жизнь запомнил бы. Ведь это же беда какая-то — песни давай орать бунтарские, аж по всей тюрьме слыхать, даже и в улице. Пятнадцатый год служу, а такой срамоты, как здесь, сроду не слыхивал.
Новый дежурный потурсучил пегую, в рыжих подпалинах бороду, сощурился в лукавой улыбке.
— Это они с чего же распелись-то?
— Чума бы их знала, трижды клятых! Ну не-ет, у нас, в Николаевской тюрьме, не шибко бы распелись, мы бы их там в два счета произвели в крещеную веру. А здесь что? Не тюрьма, а так себе… страдание для нашего брата. Ну да ничего-о, мы с нашим начальником и здесь наведем порядок, наведем!
Перекинув через руку шинель и не попрощавшись с новым дежурным, Евсеев, бормоча что-то себе под нос, зашагал к выходу.
В этот вечер у Чугуевского со Шваловым только и разговоров было о том, что услышали от Губельмана. Речь его так взбудоражила обоих, что они даже о голоде на время забыли.
— Де-ла творятся!.. — покачал головой Чугуевский. — Теперь даже и нам понятно, что революция-то вот она — того и гляди нагрянет.
Степан согласно кивнул.
— Дождемся свободы, Андрюха. Ох, скорее бы уж вырваться из этой клетки! — И, помолчав, заговорил о другом: — А Губельман, видать, больших наук человек, а говорить-то какой мастак!
— Правильные слова он говорит, потому его так и слушают. Я вот еще до голодовки все присматривался к ним, слушал и вот, по моему разумению, большевики — это больше для нас, для простого народа, подходимая партия. Не знаю, как ты, а я, брат, хочу записаться в ихнюю партию.
— Да и я не против этого, тоже в большевики запишусь. А дождемся освобождения, так я как дорвусь до дому, всю свою станицу подыму на дыбы против царизма.
Оба замолчали и долго лежали, думая об одном и том же.
— А ты знаешь? — заговорил Чугуевский. — На воле у Губельмана была другая фамилия — Омельян Ярославцев, что ли.
— Ага, слыхал я от Лямичева. Он ведь, Миней-то, мало того что по политическим делам знаток, он еще и писатель книг. А жандармы ему запретили книги писать, так он их перехитрил: взял да и придумал себе другую фамилию и имя.
— Во-во, так оно и было.
Посланные, при содействии Деда, телеграммы наделали шуму в Петербурге. Дело в Питере дошло до скандала, события в Зерентуевской тюрьме стали достоянием широкой гласности, о них появились статьи в газетах, с критикой в адрес правительства. В городе начались беспорядки: забастовки рабочих, демонстрации студентов в знак протеста против произвола тюремщиков. Социал-демократическая фракция сделала резкий запрос в Думу. Ничего этого еще не знали зерентуевские политзаключенные, когда к ним в камеру пришел сам начальник каторги, полковник Забелло. Пришел он без надзирателей, в сопровождении лишь тюремного врача Рогалева.
При их появлении в камере все политические встали и, хотя не особенно дружно, вразнобой ответили на приветствие. Грузный, утомившийсяся при подъеме на третий этаж, Забелло вытер платком вспотевший лоб, заговорил, не повышая голоса:
— Господа, вы уже, вероятно, знаете о печальном происшествии. Искренне сожалею об этом, но что случилось, того уже не вернешь, я пришел сообщить вам, что о здешних событиях стало известно в Питере, из Читы по этому делу к нам выехала следственная комиссия. Я лично уверен, что конфликт будет улажен, а виновники кровавых событий будут наказаны.
Рогалев молча, лишь кивком головы подтвердил свое согласие с предложением начальника, хотя он и не сказал ни одного слова, но во взгляде его узники читали сочувствие своему делу, знали, что доктор на их стороне.
— А поэтому, — продолжал Забелло, — прошу вас, господа, прекратить голодовку.
И опять Рогалев, столкнувшись глазами со старостой политических, кивнул утвердительно. Губельман, да и все политические сами поняли, что продолжать голодовку теперь уже не имеет смысла. Однако Губельман решил все же сначала посоветоваться с товарищами, об этом он и сказал начальнику:
— Хорошо, господин полковник, я полагаю, что ваше предложение для нас приемлемо. Прошу вас дать нам полчаса на размышление, и тогда мы дадим окончательный ответ.
— Отлично! — Забелло согласно кивнул головой, и они с Рога-левым вышли.