Сполохи детства - Степан Калита
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первой в нашей семье ушла прабабушка. Старая коммунистка, она в конце жизни почти совсем впала в маразм. Собирала подшивки газеты «Правда» и складировала их в своей маленькой комнате — кипы бумаги, пахнущей типографской краской, до потолка. Я запомнил и ее сильный запах, какой обычно источают очень пожилые женщины… Мы, дети, любили дразнить ее на даче. Она стала слаба зрением. И очень подозрительна. Веселой гурьбой мы бегали и прятались от нее по участку. А она спешила за нами следом, силясь разглядеть, кто это там от нее убегает — и почему…
Меня избавили от всех подробностей ее болезни — знаю только, что у нее случился рак легких, как и у дедушки, ее сына, много позже. При этом она никогда не курила и дожила до девяноста с лишним лет. В болезни ею занимались женщины, мама и бабушка. Они дежурили у постели, они меняли горшки, они кормили ее и ухаживали за ней, как могли. Это очень тяжело. Не всякий мужчина вынесет такое. Впоследствии мне приходилось дежурить у постели смертельно больного — я знаю, как разъедает жалость, как отнимает последние ростки смысла собственной жизни, когда ты уже доведен до крайности. А жалость неминуема, потому что, насколько бы не был человек стар и изношен, он все равно цепляется за жизнь. В нас всех живет этот могучий инстинкт — осознания ценности жизни. Собственной, разумеется. Не чужой. Даже самоубийца обычно надеется, что его спасут.
Хоронили прабабушку в колумбарии. Так было заведено у старых коммунистов. Ее сожгли в крематории. Я отлично помню, как гроб заезжал в пылающее жерло, под торжественную громкую музыку. И потом нам выдали урну с прахом. Которую разместили в нише рядом с прадедушкой. Они обожали друг друга, прожив вместе больше пятидесяти лет. И должны были умереть в один день. Но справедливости на этой земле, сотворенной неизвестно кем неизвестно зачем, не существует. Поэтому прабабушка пережила прадеда и собственный разум на многие годы. Говорят, кстати, что я на нее очень похож. Лицом. И повадками. В молодости у нее был очень сильный характер. И в карьере она добилась больших успехов. Успела и повоевать — с белогвардейцами. В Отечественную, правда, работала в тылу. Пока за нее и других работников тыла сражался мой боевой прадед.
Я лишь, став взрослым, узнал, что колумбарии появились в России только после революции. Раньше хоронили по старинке — на кладбищах. Покойников не сжигали аж до двадцать седьмого года. Многие так и предпочитали упокаиваться в целом виде, считая крематории и ниши в колумбариях — чем-то греховным и языческим, короче говоря — от лукавого. Тем не менее, самый известный колумбарий на Красной площади — некрополь под кремлевской стеной — говорил всем советским людям о том, что быть похороненным именно так — наиболее почетно и правильно.
Я давно не посещал советский некрополь, где покоятся в нишах мои близкие — прадед, прабабушка, дед… Он навевает тоску и мысли о холоде, в отличие от традиционных кладбищ — где почему-то царит покой и тепло. Как бы то ни было, древнеримская традиция сжигать покойников у нас в стране прижилась, и сейчас крематории работают исправно, а ниши так же исправно пополняются.
Деда я любил искренне, считая его эталоном настоящего мужика. После войны ему пришлось отсидеть восемь лет в лагерях — за то, что он напился пьяным и задавил на машине какого-то крупного военачальника. С тех времен осталась его фотография — улыбающийся молодой «уголовник» с фиксой. Он отсидел, вышел, и, поскольку сидел не за политику, смог сделать хорошую карьеру. Не в политике, разумеется, а в архитектуре. Деда любили и уважали подчиненные. Возила на работу машина «Волга» — правда, не черная, а серо-голубая. А время от времени он получал от государства продовольственные заказы — высшая привилегия.
Дед очень переживал за личную жизнь мамы, которая из-за моего непутевого отца, поначалу складывалась, мягко говоря, не очень хорошо. И когда появился мой новый папа, решил устроить его на хорошую работу. Папа (а я называл и называю его только так) был еще очень молодым, образования не имел, зато любил фотографировать. Поэтому дед пристроил его в морг фотографом — работать там было страшновато, зато платили очень хорошо. Он считал, что отец вытащил счастливый билет — с такой-то работой и зарплатой. Но беда заключалась в том, что директор морга был человеком с причудами. Ему мало было просто фотографий покойников, он весь горел идеями, ему хотелось, чтобы его морг стал образцово-показательным. Поэтому он требовал от отца высокой художественности, рассылал фотографии мертвецов в газеты, и очень возмущался, что их никто не хочет публиковать. Однажды папа пришел на работу и застал своего начальника крайне воодушевленным.
— У меня идея, — сказал директор-инициатор, — сейчас мы с тобой соберем все имеющиеся трупы в одной комнате. Свалим их в одну кучу. И ты сделаешь серию отличных снимков. Пошлем их в «Правду». Пусть люди увидят, что у нас в морге мест совсем не хватает. Глядишь, нам выделят помещение побольше и получше…
От идеи устраивать «свалку трупов» отец решительно отказался. И немедленно уволился. Причем, не стал отрабатывать положенные две недели, собрал вещички, взял фотокамеру, штатив подмышку — и был таков.
Дедушку его поступок вверг в крайнее возмущение. Тем более, что ему позвонил директор морга и сказал, что его протеже — крайне безответственный и трусливый молодой человек, бежал, испугавшись «настоящего дела».
— Что это такое?! — бушевал дед по телефону. — Не можешь работать или не хочешь?! Зачем нашей семье тунеядец?!
Папа, как мог, пытался обрисовать ситуацию. Но дедушка не хотел ничего слушать. В общем, они разругались — и не разговаривали несколько месяцев. На работу дедушка его больше не устраивал — «пусть крутится сам, как хочет». Он и крутился — поступил в институт, на вечерний, закончил его, параллельно работая в типографии…
В колумбарии, во время последнего посещения несколько лет назад, я легко отыскал нишу деда. На фотографии он веселый. В железном колечке — пластиковые цветы, которые никто не ворует. Бабушка часто бывает у него. И он, видимо, доволен своими детьми и внуками.
Однажды, правда, дед приснился мне, пребывая в чрезвычайной ярости. Это был яркий, запоминающийся сон. Он кричал что-то, но не было слышно из-за шума кипящей воды. Тут же я увидел, как на кухонной плите мгновенно выкипает вода в кастрюле, и ее днище с громким звуком лопается. Я проснулся в страхе, понимая, что дед на меня гневается… Наверное, он был недоволен, что я недостаточно внимателен к бабушке. А вообще, кто его знает… Нам, к счастью, не дано слышать, что там у мертвых на уме. А те, кто говорит, что им дано, чаще всего врут. А если не врут — то их пора лечить от тяжелой психической болезни.
Во время застолья, когда хоронили деда, меня зачем-то обидел дядя, его сын. Я потянулся за салатом, а он вдруг хлопнул меня по руке и заорал: «Ты что сюда, жрать пришел?!» Мне было лет двенадцать, и от обиды я чуть не заплакал. Я хотел гаркнуть ему что-нибудь обидное в ответ, но потом увидел скорбные лица мамы и бабушки и мне стало стыдно — я смолчал, не стал начинать перепалку. Думаю, дедушка порадовался моему терпению. Хотя сам он был человеком вспыльчивым — совсем, как дядя… Но всегда дед потом переживал свои вспышки гнева, извинялся за то, что наговорил в запале.
Я не гневлив. Мне хватает и понимания, и терпения. Наверное, поэтому сейчас я в нашей семье за главного. И за советом, и за помощью — все обращаются ко мне. Меня все устраивает в этой ситуации, кроме одного — всех наверняка придется хоронить тоже мне. И похороню я всех в том же советском колумбарии. Я уже так решил. Вне зависимости от их собственных желаний и предпочтений.
* * *Однажды я присутствовал у постели смертельно больного преступника, когда он потребовал себе ручку и бумагу, чтобы написать мемуары «о любви к ближнему». При жизни покойный ненавидел и мемуары, и ближнего, и дальнего, и даже всякое проявление любви. Большой ненависти был человек. А перед смертью в нем проснулось необъяснимое чувство — покаяться в мемуарах. Дело было уже, когда я жил в Штатах. Поначалу он что-то даже написал, но потом понял, что ему тяжело. И потребовал нанять машинистку. Не менее злые потомки, осознавая, что старик все равно уходит, не желая тратиться на машинистку, сунули ему в руки диктофон — на, мол, надиктуй все, что хочешь, а мы потом отдадим наборщику. И он начал исповедоваться машинке для записи, потому что ни в бога, ни в черта не верил. Все бормотал и бормотал в нее — я заставал его за этим занятием каждый раз, когда приходил в этот дом. А приходить туда мне нужно было ежедневно — потому что я на них работал. Русские люди, точнее русскоязычные украинцы, наняли на работу нелегального эмигранта.
Когда старик скончался, его сын аккуратно извлек из его сухонькой ладошки диктофон, и так же аккуратно удалил записи. Несколькими нажатиями на кнопки. На мой вопрос: «Зачем?!» он передернул плечами: «Да кто это читать будет?..»