Современная португальская повесть - Карлос Оливейра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы потеряли навык. Любой капрал нас обставит в «будь начеку».
— Ну, мы ведь целый год не играли.
— Да, ровно год. А что, правда, что Томас Мануэл бежал?
Лицо падре Ново становится серьезным. Он берет бокал с чинзано из рук служанки и поворачивается ко мне:
— Правда… — и смотрит на меня с любопытством.
— Ужасная история, верно? Мне бы и в голову не пришло, что такой ничтожный малый, как этот Домингос, мог стать причиной стольких несчастий.
— Когда вы узнали?
— Сегодня, — отвечаю я. — Во второй половине дня.
— Только сегодня? — Священник наклоняется над своим чинзано; вяло взбалтывает его, насадив оливку на соломинку. Затем произносит задумчиво, отсутствующе:
— Действительно, ужасная история.
— Волосы дыбом. Но самое страшное — что во всем этом есть дьявольская логика.
— Логики хоть отбавляй.
— Домингос либо должен был умереть из-за Мерсес, либо его прикончил бы Томас Мануэл. Неминуемо, всего лишь вопрос времени. Так что он опередил ход событий и покончил со всеми сразу.
— Согласен. Но умер он своей смертью, это вам известно?
— Вот я и говорю, — опередил преступление.
— Преступление, — бормочет падре Ново. — Как легко нам выговаривается это слово. — Он смотрит на часы, резко вскакивает. — Потом побеседуем. Завтра вы обедаете у меня, договорились?
— Договорились. И можете рассчитывать, что завтра у вас будет добрый селезень, — обещаю я, в то время как он в два глотка допивает чинзано. — Вполне благонамеренный селезень. Из числа тех, кто верен всем правилам охоты…
Он уже, конечно, не расслышал. Идет к выходу, машет мне на прощание газетой. Следовало попросить его передать привет падре Таррозо, вспоминаю я; ладно, в следующий раз. У старика Таррозо есть одна хорошая черта, он — человек, принимающий жизнь с благодарностью, хотя теперь до конца дней прикован к инвалидному креслу, а прежде был славным стрелком. Про него говорят, что он показал себя отважным служителем божьим и с честью пал на поле брани жертвою своего ремесла из-за кашне длиною в два с половиной метра, которое поднесли ему дамы из благотворительного общества, носящего имя французского святого Венсана де Поля. Вязаный шарф такой длины — дело нешуточное, на нем целую епархию можно перевешать. У богомолок бывают такие приступы садизма. Увы, увы, my October sigh.
Обедая в обществе читаной-перечитанной газеты, я мысленно сравниваю падре Таррозо с рыцарями былых времен, которые попадали в лапы противника, поскольку самым нелепым образом теряли подвижность из-за тяжести доспехов. Сам черт не разберет, что опасней: железный хлам в две арробы[57] весом или кашне в семь оборотов. И то, и другое — защита до нелепости ненадежная. Столь нелепая и столь ненадежная, что вряд ли сыщется приключение бесславнее, чем нижеследующее: едет священнослужитель на своем мотороллере, весь обкрученный этой сетью, связанной бригадой фанатичек, и вдруг один конец до нелепости длинного кашне разматывается и запутывается самым нелепым образом где? — в заднем колесе мотороллера. Мотороллер встает на дыбы, наездник-приор летит вверх тормашками и разбивает себе голову о ствол сосны. Тоже самым нелепым образом. Черт возьми, это случилось, когда в Гафейре было ни много ни мало — три вязальных машины, работавших на полную мощность.
Постепенно сходятся прочие постояльцы. Они напоминают мне участников экскурсии, столпившихся в зале музея. Не мешкайте, пожалуйста, мосье и джентльмены. Это так называемое охотничье подворье, стены восходят к тысяча восемьсот какому-то очень позднему году, они покоятся на римских термах, возведенных в период консульства Октавия Теофила. Это историческая истина, зафиксированная в документах. Но не смущайтесь, джентльмены, не стойте столбами. На стене в глубине зала вы видите замечательную картину «Девушка, играющая в бридж в обществе охотников», но должен сразу предупредить, в каталогах она не значится, и, к моему величайшему сожалению, история картины также неизвестна. А поскольку без истории гидам делать нечего, вы лучше рассаживайтесь, господа. И не смотрите друг на друга с видом соперников, дичи завтра хватит на всех. Спокойствие, сеньоры, подумайте о том, что надо держаться с достоинством.
За дальним столиком девушка в октябрьском свитере по-прежнему сидит с картами в руках. Сдержанная. Излучающая свет. Не замечающая публики. Держится с достоинством, что правда, то правда.
XX
Я бреду по узким улочкам, вдоль которых растет кустарник; скоро его измочалят тяжелые сапоги, зной и заморозки, и он превратится в труху, в рассадник гусениц; по пути мне навстречу попадаются чьи-то силуэты, многие из этих людей только-только вернулись из городка. Вижу каморки, освещенные керосиновыми лампами, балки, выпирающие из лачуг, напоминают мне рыбьи кости, а черепицы на крышах — как чешуя. Еще они напоминают мне шпангоуты, эти балки. А сами лачуги — словно крохотные ноевы ковчеги. В одной, глядишь, кот и голопузый кривоногий малыш; в другой — собака и курица, привязанная за лапку к стулу, и всюду в больших корзинах, выложенных листьями, копошатся коричневатые угри. Ночь спокойна, может, чуть влажновата.
Окраинами обхожу все селение. Из-за груды камней поднимается крестьянин, он подтягивает брюки, застегивает пояс. За стеной неистово разлаялись собаки. Понятно, я подошел к пансиону сзади, за этой стеной — двор, где растет дикое гранатовое дерево, то самое, по которому ползают полчища муравьев и цветы которого — словно раны. Тихо, псы, что там такое?
Эзоп, брат мой. А там, как я сразу выяснил, взглянув налево, — всего-навсего осел, забытый кем-то на пустыре, классический образ измученного облезлого осла, который уже сам по себе — животное классическое. Немного найдется существ на свете с такой индивидуальностью и с такой богатой биографией; и с такими живыми глазами, прощупывающими (и фиксирующими) все вокруг. Они — словно два листка молодой агавы, а уши — стоячие и заостренные — словно два указующих пальца, две скобки, между которыми заключена и картина внешнего мира, и тот мир, что скрыт в нем самом, то есть в осле. Вот он стоит посреди пустыря вопросительным знаком — наш друг, недвижный и такой одинокий.
Позади него, за пустым голым полем, что стелется до самой рощи, встают черные холмы. Оттуда в деревню вереницей спускаются светящиеся точки, крохотные, трепетные светляки. «Велосипеды, — думаю я. — Велосипеды съезжают в низину». Кажется, я не только подумал, но и проговорил это вслух.
Про светляков: и тут на карте ночной деревни, по которой я прохожу, — склоны, темные контуры, очертания домов и улиц — я набрасываю стихотворение-поиск, стихотворение-галактику, запишу его только в памяти, для себя одного. «Про светляков» — это первая строка, она будет выглядеть так: Про светляков — про свет лúков… — а дальше что в голову придет. Затем расставим знаки препинания, рекламные и обесцененные восклицательные знаки и нагие тире, упругие и недоступные, словно трапеции цирковых акробатов; и с их помощью, равно как и с помощью наборщика (каковой является главным подспорьем поэта), я составлю вполне законченные стихи:
Про-Свет-Ля-Ков-!-!-! что едутвнизВ деревню.
«Про светляков, — продолжаю про себя, — про-свет-веков, просвет-ласков… У вас состарились цветы», — хоть отлично знаю, что даже в шутку нельзя притрагиваться к похоронным венкам, цветы для которых были надерганы из французских учебников школьниками-поэтами моей деревни, — это понятие включает и Гафейру, и крупнейшие города страны. Им почти полвека, этим поэтическим лепесткам. В свое время они источали подлинный и разрушительный аромат, когда оказывались между словом merde[58] и самым душещипательным описанием семейных уз.
«Старина, известно ли тебе, кто такой был мосье Дада[59], который никогда не существовал? Так вот, состарившиеся цветы идут от него, это он их выдумал…» И примем их как неизбежность, наша литературная почта приходит с большим опозданием, тут ничего не поделаешь, и доморощенные мэтры, достигшие призывного возраста, украшают столики в кафе этими цветочками из склепов, тут тоже ничего не поделаешь; пусть раскладывают их по мраморной столешнице подле сифона и стакана с водой, с той же торжественностью, с какою славные ветераны первой мировой войны слагают венчики георгин к подножью памятников, выписывая ими слово РОДИНА, а над ними вздымаются знамена, все в орденских знаках. И точно так же ничего не поделаешь, если какой-то охотник поздно вечером забавы ради выдумывает стихотворение-криптограмму, вдохновившись велосипедными фонариками. Оно никому не нужно, самое лучшее — забыть его. Раз и навсегда, да побыстрей, решено. В литературных говорильнях Шиадо и окрестностей — включая деревни и провинциальные кафе — предостаточно могил, на коих бестелесные руки выращивают состарившиеся цветы.