Прекрасная чародейка - Владимир Нефф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло не менее получаса, пока Петру удалось пробраться через толпу и обойти хвост процессии, влекущейся со скоростью улитки; люди неохотно расступались перед ним, с недоверием оглядывали человека, еще отмеченного следами борьбы — после схватки с гориллой Петр был растрепан, помят, без шляпы, — шляпа осталась в доме Кеплера, — лицо вымазано собственной кровью, соленый вкус которой он еще чувствовал во рту. Все-таки он добрался до монастыря и забарабанил в ворота, но и тут ему пришлось ждать, как ему показалось в его нетерпении, целую вечность, пока открылся глазок.
— Господин фон Кукан пришел за своей лошадью? — спросил из-за двери брат привратник.
Петр ответил, что явился он не за конем, а к отцу Жозефу.
— Отца Жозефа нету.
— Но я должен его видеть! — вскричал Петр. — Мне надо ему сообщить… Это гораздо важнее, чем вы можете представить! Пожалуйста, найдите его и скажите, что мои предположения оправдались — ничего более, только это: мол, господин фон Кукан передает, что его предположения оправдались… Скажите ему это и увидите, он вскочит и сам помчится ко мне… Охотно верю, он дал приказ никого к нему не пускать, но он не знает, что творится и что поставлено на карту!
— Я же сказал вам, отца Жозефа нету, — повторил привратник.
— Так где же он?! В процессии я его не видел, значит, он не пошел в собор, на какую-нибудь дипломатическую встречу он тоже пойти не мог, ведь все, кто мог бы его интересовать, сейчас слушают мессу…
— Сожалею, — изрек брат привратник и закрыл глазок.
Щелчок маленькой задвижки подействовал на Петра так, будто не просто монастырский привратник или даже весь монастырь, но целый мир захлопнул перед его носом дверь с нарочито презрительным равнодушием. Впечатление не вовсе неоправданное, ибо он в самом деле очутился один во всем мире, и не было никого, кто согласился бы его выслушать и присоединиться к нему.
С горечью вспомнил Петр, с каким энергичным красноречием сам папа добивался его службы, с какой театральной таинственностью доверил ему секретное задание; и теперь, когда Петр близок к цели, — все, и первый папа, отвернулись от него! Но ничего! Ему, Петру, всегда все удавалось лучше, когда он полагался только на собственные силы. Что ж, так он поступит и теперь. Но как быть? Может ли он в одиночку противостоять Вальдштейну и его тайным сообщникам, которыми, без сомнения, Регенсбург так и кишит и которые завтра утром, как это легко себе представить, откроют подошедшим полкам Вальдштейна одни из городских ворот, если не все ворота сразу? Как помешать этому?
Солнце зашло, на темнеющем безоблачном небе засветились звезды. Некоторые из них Петр знал, но только по названию — астрономия, наука явно бесполезная, никогда его не привлекала. Но теперь, когда он стоял тут, одинокий, под искрящимся небом, не имея никакого представления о том, что делать, разве что подстеречь старика настоятеля на обратном пути из собора и наперекор всему добиться разрешения войти в монастырь и повидать отца Жозефа, — так вот, стоя под этим искрящимся небом, Петр подумал: правы ли старые сторонники Птолемея с их теорией кристаллических сфер, движущихся вокруг Земли как своего центра, тогда как звезды и само Солнце прикреплены к этим сферам наподобие бубенчиков? Или истину познали Коперник с Галилеем, считавшие, что никаких таких сфер не существует и не Солнце вокруг Земли, а Земля вокруг Солнца ходит в свободном, безграничном пространстве? Кто бы ни был из них прав и кто бы ни ошибался, а движение этих сверкающих точек на небе — в действительности вовсе не точек, а гигантских, безмерно удаленных от нас небесных тел — подчинено незыблемому, математически исчисляемому закону, который заметили и которому поражались еще пастухи античности, когда, лежа на спине в траве и приглядывая за своими овечками, взирали на тот же звездный свод, что теперь, двумя тысячелетиями позже, выгнулся над головой Петра. Но если жизнь каждого человека — а так думал еще отец Петра, для которого астрология была всего лишь побочным занятием, сумевший много лет назад точно установить день благоприятного поворота в судьбе сына, и так утверждает, пускай с презрением, ученый Кеплер, составивший для Вальдштейна гороскоп, с непостижимым ясновидением предрекавший герцогу взлет к могуществу и славе после женитьбы на пожилой богатой вдове, — словом, если удел каждого человека зависит от расположения небесных тел, подчиненных незыблемым законам, то почему же мир людей столь хаотичен и беспорядочен? В великолепном учении древних пифагорейцев говорится о музыке сфер, о вселенской гармонии звуков, издаваемых вращающимися сферами; почему же мир людей отвечает этой гармонии лишь безобразной какофонией? Петр не знал, что он сделает в ближайшие моменты и часы, но не сомневался, что совершит нечто безумное и насильственное; неужели же эта безумность, эта насильственность его ближайших поступков уже теперь записана в звездах? Где? Как? Разве вид звездного неба не настраивает человека скорее на успокоение и мечтательность, чем на борьбу? Только что Петр очень гордился своей хитрой проделкой, когда он, как лису, выкуренную из норы, выманил Вальдштейна из его укрытия, подняв шум, к которому герцог был так чувствителен; но имел ли он право гордиться чтим? Не было ли это просто озорством, которого следует стыдиться? Не разумнее ли и мудрее, не лучше ли отвечает спокойной отстраненности звезд — не вмешиваться в дела мирового значения, подождать старого настоятеля — и не для того, чтобы просьбами или угрозами добиваться свидания с отцом Жозефом, а чтобы смиренно попросить своего коня, как предлагал ему брат привратник, да тихонько покинуть регенсбургский обезьянник? И не самым ли разумным делом в его жизни было, когда он, расстроенный и разочарованный развитием дел в Европе, принял скромную службу у Тосканского герцога?
Ворота города еще открыты; если поторопиться, можно еще сегодня выбраться за пределы регенсбургской толчеи, доехать до Эггмюля, а то и еще дальше к югу, до Пфаффенберга, и там — о, блаженство! — остановиться на постоялом дворе, в каком-нибудь «Von der Tann» или «Zum grunen Kranz» [53], заказать добрый ужин, а потом зарыться в пышные немецкие перины и спать, спать до бела дня, что бы ни творилось в Регенсбурге, что бы ни предпринимал Вальдштейн, — ему, Петру, уже не будет до этого дела, он, единственный зрячий среди слепых, единственно знающий среди невежд, умоет руки и повернется спиной ко всем этим интригам…
Пока он так размышлял, упиваясь горьким чувством протеста и покорности судьбе, погрузившись в них как в теплую усыпляющую ванну, недалеко послышался нежный щебечущий говорок и из-за угла вышла девочка лет восьми, маленькая, босая, с косичками и чумазой рожицей; кроме белой рубашонки на ней, по-видимому, ничего не было надето. Прутиком она подгоняла трех гусят, видно, с пастбища домой. Подойдя к Петру, она открыла ротик, в котором не хватало двух верхних зубов, и произнесла слова, каких меньше всего можно было от нее ждать: