Сибирь, Сибирь... - Валентин Распутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А постройки эти были — три избы да два амбара, тоже не жильцы на белом свете. Часовенка же хоть и возвышалась еще над ними, но, покосившись, стояла как бы коленопреклонно перед рекой, мертво уставившись в пространства в воде и зелени, куда она сеяла молитвы.
Надо ли удивляться, что брошенное до яви, до озноба и оцепенения способно показать себя мертвым. Тут же оставлено было давно. И оставлено так, будто Мамай налетел. На берегу до дыр рассохлись лодки и карбасы, осыпавшаяся яма едва выдавала остатки ледника, возле одной из изб приткнута заржавленная пила, на «козлы» для пилки накинуто бревешко. В стенах разваленная обиходь, промокшие под сквозящими крышами и окнами одеяла, матрацы, шкуры, в амбарах — изопревшая лопоть. Все, чем жили, кормились, обогревались, оставлено почему-то по великому спеху — и словно ни одна нога не ступала с той поры.
Здесь я почувствовал осязаемую, как разрушающее давление с неба, тоску. К тому располагала еще и погода. Небо было сырое, волнами нахлестывающее на низкие темные края, солнце изредка процеживалось холодными высветами. И раз за разом налетал, приняв нас за рыбаков, и кричал поморник. Оборванный строй покосившихся крестов над могилами грядой отворачивал от реки и в отдалении шел вдоль нее. Вымочив в болотине ноги, я добрался до кладбища — хоронили и верно по узкому сухому взгорью в строй, но ни голбосов не осталось уже над втянутыми в землю бугорками, ни имен на крестах, ни в спину поглядеть, ни быльем помянуть. Как в лагере. За неделю до того были мы на месте огромного лагеря в устье Колымы, оставившего после себя рядом с развалинами бараков и обрывками колючей проволоки вот так же покосившиеся столбики над безымянными костями. Но там хоть прийти некому, те, пригнанные с виной и без вины, и в землю сваливались под номерами, а для этих тут родина, и их хоронили со слезами. Но и еще, как на ступеньку, спустимся на одно оправдательное «хоть»: тут хоть живых подле похороненных нет, но и там, где есть они по Колыме и Индигирке, всюду одно и то же: оставленность, остуженность, разрыв.
…На катере рыбоохраны мы спускались в низовья — к Русскому Устью, Полярному (он тогда еще назывался Полярным), и последним русскоустьинским летникам вблизи океана. Вместе с нами из Чокурдаха плыли братья Алексея Гавриловича Чикачева — Вениамин и Иван, в широких темных лицах которых давняя подмесь в русскую кровь дала на зависть кость крепкую и общий постав ядреный. Предки Чикачевых по фамилии ходили за песцом и мамонтовой костью на Новосибирские острова (упоминаются как искусные промысловики в начале XIX века), сопровождали туда же, на Новосибирские острова, экспедицию М. Геденшторма, еще раньше вырубали изо льдов судно Дм. Лаптева. В экспедиции Э. Толля снова Чихачев с инициалами Е. Н., три года он ходил в ней проводником, отличился в отыскании кратчайших путей к океанским стрелкам и пожалован был высочайшей наградой. В этой же экспедиции вместе с Толлем плавал Петр Стрижов, прадед Чикачевых по материнской линии, и плавал столь полезно, что его именем названы два острова. Егор Чикачев рубил церковь в Станчике, ту самую, над которой мы только что вздыхали. Дед Чикачевых Николай Гаврилович, по прозвищу Гавриленок, не однажды поминаемый у Биркенгофа за крепкую хозяйственную справу, знал грамоте, в те времена это было у индигирщиков редкостью. Отец — Гаврила Николаевич — в 30-е годы руководил колхозом «Пионер». Родословная не бедная, и складывалась она по делам, в местной истории едва ли не вершинным, заглядывая порой и в российскую историю.
В Станчик на Колымскую протоку мы отвернули на моторной лодке, оставив катер на стрелке. И к вечеру того же дня, вернувшись на катер, вышли на Русскую протоку. Плавание по нижней Индигирке, в отличие от внутрисибирских вод, требует как бы и глаз иных, привыкших к голоземью, умеющих и в нем находить радость.
По времени ночью, но при свете, даже при продравшемся ненадолго солнце, чтоб приветить нас, подошли мы к Русскому Устью. Уютно стояло оно — Индигирка здесь выкручивает полуостров. Заметно подмытый берег, но две постройки, как и зимой, когда я тут был, держатся: изба и амбар давежителя Гавриила Шелоховского. Давно уже нет его, нет и последнего квартиранта по фамилии Свиязов, который долго поддерживал здесь жилой дух в полном одиночестве и, по рассказам, от тоски ни днем, ни ночью не выключал громкоголосое радио. Та же металлическая пластина на стене, обращенной к Индигирке, с фамилиями знаменитых ученых и путешественников, проезжавших через Русское Устье. Но зимой изба была крепче, мы влезали тогда внутрь через окно, чтобы не потревожить в сенцах хлопотавшего там в тряпье горностая, теперь потолок обвалился и дерн с него травенеет на полу, сильно бьет изнутри прелью и гнилью. Так же, как зимой, валяются на берегу перевернутые карбас и ветка, так же разбросанно чернеют бочки.
Три мира, если верить «Влесовой книге», было у древних славян: Явь — мир видимый. Навь — потусторонний и Правь — мир справедливости. Явью от Русского Устья остались вот эти две заваливающиеся постройки из хозяйства Шелоховского, наполовину погрузившиеся в Навь, откуда она и начинается и продолжается полноправно неподалеку сухоступом кладбища. Для глаза на нем мало что осталось: чугунный памятник русскоустьинскому потомственному жителю Алексею Киселеву, привезенный еще в начале XX века из-за далей с далями его разбогатевшими сыновьями, да остатки крестов и голбосов, которые надстраивались над могилами. Кладбище уходило в глубь огибень-полуострова, а «жило» (жилье) тянулось метрах в ста вдоль берега. Печища от изб хорошо заметны еще и сегодня, и по ним, показывающим достаток, даже мне, постороннему человеку, начитавшемуся и наслушавшемуся о Русском Устье, нетрудно угадать, где стоял дом богача Ивана Щелканова и где — «Гавриленка», дедушки братьев Чикачевых. Рядом с ним, с чикачевским родовым теплом, как возданная Правь, одиноко торчит памятник Русскому Устью — сварной металлический лист в виде паруса на коче. Надпись говорит: «Здесь находилось старинное селение Русское Устье, основанное Иваном Ребровым в 1638 году», указанием для которой А. Г. Чикачеву послужила сохранившаяся запись, что в том году тем Иваном Ребровым, шедшим от Яны-реки, срублено было на Индигирке ясачное зимовье с острожком.
И опять давящая тоска, чувство бренности и тщеты: вот прожили они здесь самым малым счетом три века и еще более полувека — только-то и осталось от них! Мы привыкли видеть смысл человеческого существования в делах рук человека — в построенных городах, распаханных полях, вычерченных и собранных машинах. И все это в заслугу старинному селению поставить затруднительно: и сами кормились, и для других заготавливали «божье» — песца, рыбу, мясо, даже ездили по «божьим» дорогам, которые с каждой весной или зимой надо торить заново. Все, чем жили триста с лишним лет на этом берегу, изошло, рассеялось, иссякло. И во что, кроме тлена, обратилось? Есть ли в свете справедливый счет, отмеряющий пользу и тщету нашего бытия, и кто настраивает его? Неужели только того в конце концов и заслужило Русское Устье, что скорбного погоста да поднятого над ним, как над возвращающимся в отчие пределы кочем, застывшего паруса?
И долго, как отплыли, молчали виновато и удрученно братья Чикачевы, пока не сгоношили на катере чай и не зашел разговор, что нигде, ни в каком краю, невиновных нынче не осталось. Это какая-то вселенская наша вина за Землю единую и за каждую в отдельности, поруганную дурной цивилизацией и не оплаканную из упрямства, что тот и бог, у кого длиннее рог. Со страстью совлекаемы, без покаяния отпущаемы. И у лучших из нас не исчез соблазн, закрывшись торопливым «аминь», кинуться вслед за теми, кто умеет смотреть только за горизонты, не видя ничего под собственными ногами.
Позднее с Индигирки дошел слух, и я с радостью поспешил вписать его в этот текст, что братья Чикачевы числом в четыре пары рук свезли на барже в Станчик кой-какой строительный материал и поправили, почти подхватили в упаде тамошнюю часовенку, привели ее если не в Божий, то в мало-мальски пригожий вид.
Позже еще одно известие: русскоустьинцы отметили 350 лет от основания своего села. Что ж, и 350 немало. А если к ним добавится остаточек лет в пятьдесят, про запас выглядывающий за означенным сроком и притягательный, как самый лакомый кусок, так и того лучше. Разве не соблазнительно представить, что примерно в ту же пору, когда Ермак отбивал на Иртыше, с западного опоясья, у татар город Искер (другое название — Сибирь), на крайнем восточном конце уже держал русский человек в своих руках противоположный прихват — и только оставалось то опоясье прошнуровать.
Последние известия относятся ко всему побережью Ледовитого океана. Оно, в сущности, брошено Россией на произвол судьбы. Я дописываю эти строки зимой: «на северах» (так говорят у нас, деля выстуженные пространства на части, складывающиеся каждая вокруг какого-то главного дела) глухая полярная ночь. Уже не первый год не завозится туда в необходимых количествах горючее и продовольствие, десятки тысяч людей, распродавая имущество и спасаясь от голода и холода, каждое лето «выбрасываются» на материк. И у десятков тысяч, сманенных когда-то в неприютные места хорошими заработками, нет теперь денег, чтобы эвакуироваться из зоны бедствия. В Москве о них стараются не вспоминать.