Прогулки по Парижу. Правый берег - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николаю Бестужеву, тоже глядевшему на город с высоты, показалось, что Париж стал мрачен, как осенняя туча: «…один только золотой купол Дома инвалидов горел на закате ярким лучом – и тот, потухая, утонул во мраке вечера, как звезда Наполеонова, померкшая над Парижем в кровавой заре этого незабвенного дня.
Взоры Александра упивались этим зрелищем, этим торжеством, столь справедливо им заслуженным, – и в это время от селения Ла-Вильет, где уполномоченные договаривались о сдаче Парижа, в долине показалось несколько верховых.
Флигель-адъютант доложил императору о том, что перемирие заключено и французские войска будут выведены из Парижа до девяти часов завтрашнего утра.
– Объявите моей гвардии, – сказал император, проходя мимо Барклая, – что завтра мы вступаем парадом в Париж. Не забудьте подтвердить войскам, что разница между нами и французами, входившими в Москву, та, что мы вносим мир, а не войну.
В планировке парка Бют-Шомон были воплощены тогдашние представления о «картинном» и «живописном». Изменились ли они за столетие?
Барклай отвечал почтительным наклонением головы, и засим вся свита государя и генералов удалилась».
Преображение неопрятной Лысой горы в один из прелестнейших парков Парижа произошло при Наполеоне III. Император проявлял трогательную заботу о досуге простого люда, населявшего кварталы округи, и о чистоте воздуха. Социально озабоченные французские авторы хитро намекают в связи со всеми наполеоновскими преобразованиями, что просто император опасался восстания плебса. Ну да, может, и опасался (а вы не опасаетесь? И Пушкин опасался: «Не приведи Бог увидеть русский бунт…»), умаляет ли это его заслуги? Впрочем, спор тут бесполезен, никакие заслуги не могли ему снискать столь широкого народного признания, какое снискала Наполеону I его кровопролитная (за чужой счет) борьба за величие и славу…
Как и на левом берегу Сены (где был создан пленительный «пейзажный парк» Монсури), превращение изуродованной Лысой горы в «Тюильри для простолюдинов» император поручил верному Альфанду. Альфанду помогали инженер Дарсель и пейзажист Барийе-Дешан, все трое горячо взялись за дело. Для выполнения задачи им понадобилось семь долгих лет, помощь тысячи работяг и ста лошадей. Надо было взорвать уродливые выступы породы, разровнять склоны, приволочь сюда 200 ООО кубов земли для посадок, проложить пять километров тропинок – так, чтобы, гуляя, горожанин забывал о городе и видел одну только природу (и это было возможно до самой середины минувшего века, когда город разбух и дешевые дома-башни стали застить горизонт).
Вот так вырос среди обитаемого убожества окраинных кварталов чарующий парк, где посреди озера причудливая скала была увенчана ротондой наподобие Сибиллиного храма, который потомкам в назиданье судьба сберегла в волшебном Тиволи близ Рима (такой же стоит на островке Рейи в Венсеннском лесу и еще в десятках мест на планете), и был здесь, конечно, грот, и был водопад, а с материка к островку перекинуты были два моста, из которых один, кирпичный, стал по причуде обстоятельств мостом Самоубийц. Среди поэтов, воспевавших этот парк, был молодой Луи Арагон. Он еще не был тогда знаком ни с Эльзой Триоле-Каган, ни с ее близким к ГПУ московским семейством, не был членом ФКП, не прятал ни своего сюрреализма, ни своей бисексуальности, и чудный парк показался ему женщиной, достойной обладания, да и в прочих парках он отмечал тогда явное женское начало (отсылаем вас к «Парижскому крестьянину» Арагона).
Такие парки, как Бют-Шомон, относили в те времена к разряду «живописных», «картинных», ибо они копировали «натуру», природу. Иные умники говорили, впрочем, что парк этот сошел с картин Пиранези и был приправлен соусом «а-ля Наполеон III», другие грамотно вспоминали Юбера Робера. И те и другие, вздохнув полной грудью, заключали: «Ах!»
Что до вашего покорного слуги, то ему всегда жаль было возвращаться из этого парка в свой помпидушно-башенный XIII округ и так приятно было встретить однажды умницу-горожанина, который почти и не уходил отсюда в последние три четверти века. Думаю, он заслуживает нескольких слов…
Помню, однажды, нагулявшись по парку, я присел на скамейку у озерного берега, где какой-то старик продавал вафли с кремом, и вдруг услышал за спиной американскую речь:
– А вот тут, Фредди, продавали самые вкусные вафли в Париже… Я всегда просил тетю купить мне вафлю, когда мы приходили в парк… Гляди, правда здесь красиво?
Средних лет американец с мальчиком подошли к старику и заказали две вафли.
– Скажите, – обратился к старику американец. – А вот тридцать лет назад кто тут продавал вафли?
– Я и продавал, – ответил старик. – И тридцать лет назад, и сорок, и пятьдесят…
– А шестьдесят? – спросил мальчик с сильным американским акцентом.
– И шестьдесят, и семьдесят, – сказал старик. – Мне было четырнадцать, когда я начал продавать вафли, а теперь мне девяносто один, вот и считай…
Мальчик вытащил из кармана счетную машинку.
– Правда, вкусные вафли? – заискивающе спросил американец у сына.
– Ничего, – сказал мальчик. – Сойдет… Семьдесят четыре года. Не слабо…
Когда они ушли, я подошел к симпатичному старику знакомиться. Его звали Рене Тоньини, и в этом парке прошла чуть не целая его жизнь. К тому времени, как он родился, его отец-итальянец уже торговал тут вафлями лет двадцать.
– Многое тут изменилось? – спросил я.
– Да чему тут меняться? – отозвался старик. – Деревья кое- какие поменялись. Да мальчишки выросли – приводят уже своих детишек, а то и внуков… Вон слышали – аж из Америки привез, хотел его порадовать. Ну, в городе, конечно, больше меняется, а тут не город, тут у меня как на даче. Я тут больше всего и провожу времени, вроде как деревенский житель.
– Вы «парижский крестьянин», – сказал я.
– Это точно, – кивнул старый Рене. – Это вы хорошо придумали.
Я скромно промолчал и не стал ему объяснять, что это не я придумал.
– Кое-что все же изменилось, конечно, – произнес старик Рене. – Народу у нас меньше стало. Раньше народ гулял здесь по воскресеньям. А теперь у всех машины. Хоп – в машину, и поехали в лес Фонтенбло…
– Нет, народ, я гляжу, еще есть…
Детишки толкались у парома, который перетягивали на остров при помощи ручной лебедки: где еще увидишь такое? На острове высилась скала, а на ней храм Амура…
– Ах, Тиволи! – воскликнул я. – Ах, Италия!
– Отец туда еще ездил, в Италию, – отозвался Рене. – А я уж не езжу. По мне, лучше нет Парижа.
– Нормально, – согласился я. – Где родился, там и пригодился.
Какая-то нехлипкая дама высунулась из палатки у паромного причала и окликнула старика:
– Папаша, кофе пить будете?
– Кристиана, – сказал старик. – Невестка моя. Напитками торгует.
– Тут у вас все свои, – сказал я. – Все схвачено.
– Конечно,- сказал старый парижанин Рене. – В деревне всегда так. А тут ведь моя деревня…
Послышался дальний звук колокола, и я стал гадать, где звонят – у Иоанна Крестителя (Сен-Жан-Батист-де-Бельвиль), в церкви Богоматери Креста, у украинцев на Палестинской или у нас, на Свято- Сергиевском подворье, что на Крымской улице. А еще я подумал, что я тоже становлюсь «парижским крестьянином»…
О церквях на двух ближних к парку Бют-Шомон улицах – на Палестинской и Крымской – нужно рассказать непременно подробнее. Они множеством нитей связаны с русской эмигрантской и парижской историей…
Начнем с коротенькой Палестинской улицы, что лежит к югу от парка Бют-Шомон. В доме № 6 по Палестинской разместились украинские организации, а на первом этаже – православная церковь Святого Симона. На втором этаже библиотека-музей Симона Петлюры, украинского национального лидера, которого неизвестный террорист застрелил средь бела дня в Латинском квартале 25 мая 1926 года. Террорист был арестован и предстал перед французским судом. Он сказал, что он мстил антисемиту Петлюре за еврейские погромы, что он мститель за свой народ и что зовут его Самуил Шварцбарт. Я назвал его неизвестным террористом, потому что никому не известно, был ли он мстителем, был ли он Шварцбартом, был ли Самуилом и был ли он евреем вообще. Зато известно, что Петлюра не был антисемитом, что он не затевал погромов, а, напротив, с ними боролся и что в Украинскую Раду он выбран был голосами еврейских партий. Что касается антисемитизма Петлюры и Украинской Рады, то достаточно развернуть газету за 1918 год и увидеть там следующее свидетельство на эту тему:
«…Украинская Рада, украинская революционная демократия и ее органы – они чисты от греха, они двойной игры в этом вопросе не вели».
Так писала еврейская газета «Найе цайт», орган «Объединенных еврейских социалистов». Ну а кто же вел двойную и даже тройную игру на поразительном парижском процессе, который оправдал и выпустил на свободу убийцу Петлюры? Вопрос непраздный, он имеет прямое отношение к французской жизни, и к положению русских эмигрантов, и к ситуации в Европе. В эти межвоенные годы московское ГПУ, чувствовавшее себя в Париже как дома, одного за другим ликвидировало за рубежом, и прежде всего во Франции, неугодных ей эмигрантских лидеров, своих перебежчиков и вообще всех, кто «слишком много знал» (Рейс, Кутепов, Миллер, сын Троцкого Седов, вероятно, также и Врангель, и Раскольников, и Кривицкий, и Навашин…). Петлюра был слишком заметной фигурой, чтобы его не убрать. Но самым поразительным достижением разведки было даже не самое убийство Петлюры безвестным агентом ГПУ – Коминтерна, а победа на процессе, оправдавшем убийцу. Один из отстраненных от дел лидеров Французской компартии Б. Суварин признался своему биографу, что его «удивило», что оправдание террориста на процессе считало своим делом ЦК компартии, заказавшее ему, Суварину, «антипетлюровское» досье о погромах. Скорее всего, Суварин все же лукавит. Он не мог не знать, что компартия тогда и называлась лишь «французской секцией Коминтерна» и, как весь Коминтерн, находилась в ведении ГПУ (отсюда ГПУ черпало кадры для саботажа и разведки).