Философия символических форм. Том 1. Язык - Эрнст Кассирер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С совершенно иным духовным подходом мы сталкиваемся там, где язык хотя и продолжает пребывать в состоянии изначальной индифферентности имени — глагола, однако использует и акцентуирует эту изначальную индифферентную форму в противоположном смысле. Если в только что рассмотренных случаях всякая языковая характеристика исходила из предмета, то есть другие языки, которые столь же четко и определенно принимают в качестве исходной точки обозначение и характеристику процесса. Если там центром языка было имя, то здесь эту позицию занимает глагол, чистое выражение процесса: если там все обстоятельства, включая происшествие и действие, превращаются в обстоятельства бытия, то здесь, напротив, обстоятельства бытия также становятся обстоятельствами и выражениями событий. В одном случае форма динамического становления словно втягивается в форму покоящегося статического бытия, в другом — и само бытие постигается лишь постольку, поскольку оказывается в отношении к становлению. Однако эта форма становления еще не пронизана чистой формой Я и потому наделена при всей ее подвижности еще преимущественно объективным, безличным характером. И в этом смысле мы и здесь еще оказываемся в предметной сфере, однако центр ее сместился. Акцент языкового обозначения лежит не на существовании, а на изменении. Если в рассмотренных ранее случаях оказывалось, что существительное в качестве предметного выражения определяло весь строй языка, то теперь есть основания ожидать, что подлинным силовым центром окажется глагол как выражение изменения. Если там язык стремился представить все отношения, какими бы сложными они ни были, в субстантивной форме, то здесь он пытается объединить и охватить все эти отношения формой глагольного выражения события. Подобный подход лежит, судя по всему, в основе большинства индейских языков, и его пытались психологически объяснить, исходя из структурных составляющих духа индейцев[205]. Как бы ни относиться к этому объяснению, однако уже чистый состав этих языков свидетельствует о совершенно особой методике формирования языка. Общая характеристика этой методики с наибольшей четкостью дана Гумбольдтом в его описании приема инкорпорации в мексиканском языке. Суть этого приема заключается, как известно, в том, что отношения, в других языках выражаемые в предложении и его аналитической структуре, стягиваются в этом случае в одно — единственное синтетическое языковое образование, в сложное «слово — предложение». Центр этого слова — предложения образует выражение глагольного действия, к которому, однако, во множестве присоединяются самые разнообразные модифицирующие характеристики. Управляющие и управляемые части глагольного выражения, в особенности обозначения ближнего и дальнего объекта, включаются в глагольное выражение в качестве необходимого компонента. «Все предложение, — замечает Гумбольдт, — в том, что касается его формы, должно предстать завершенным уже в глаголе, и дальнейшие уточнения входят в него лишь задним числом наподобие определений. По мексиканским представлениям, глагол вообще немыслим без восполняющих его сопутствующих определений. Если объект действия не определен, язык привязывает к глаголу особое неопределенное местоимение, имеющее две формы — личную и предметную:
12313 2 123414 3 2
ni‑tla‑qua (я ем что‑то); ni‑te‑tla‑maca (я даю нечто кому‑то).
Тем самым метод инкорпорирования либо втискивает все содержание высказывания в одно — единственное глагольное выражение, либо, если это, как в случае слишком сложных высказываний, оказывается невозможным, то «снабжает средоточие предложения указателями — как бы стрелочками, намечающими направления, в каких надлежит отыскивать отдельные части предложения в их отношении к целому». Поэтому даже там, где глагол не в состоянии охватить все содержание высказывания, он все же содержит общую схему конструкции предложения: предложение должно не конструироваться, не строиться постепенно из своих разнообразных элементов, а разом предъявляться как целиком отчеканенная форма. Язык сначала представляет связное целое, формально законченное и достаточное: он явно обозначает еще не получившее индивидуальной определенности как неопределенное нечто с помощью местоимения, однако затем обрисовывает это оставшееся неопределенным отдельно[206]·[59]*.
Последующие исследования языков Америки в некоторых отношениях изменили общую картину метода инкорпорации, данную Гумбольдтом; они показали, что этот метод в отношении характера, степени и объема инкорпорации в отдельных языках может принимать самые разные очертания[207], однако общая характеристика особого образа мысли, лежащая в его основе, такими выводами существенно не изменяется. Если воспользоваться заимствованным из математики образом, можно сказать, что метод, к которому прибегает в этом случае язык, подобен установлению формулы, где обозначены общие отношения величин, однако частные данные этих величин оставлены неопределенными. Формула передает в едином обобщающем выражении, прежде всего, общий способ сочленения, функциональные связи, существующие между отдельными видами величин, однако для ее применения в отдельном случае требуется заменить присутствующие в ней неопределенные величины х, у, z величинами определенными. Так и здесь в глагольном слове — предложении с самого начала форма высказывания начертана и предопределена — и она получает материальное дополнение лишь в том смысле, что неопределенные местоимения, входящие в слово — предложение, уточняются в своем значении дополнительно присоединенными языковыми определениями. Глагол как обозначение процесса стремится к тому, чтобы объединить и сконцентрировать в себе живое целое выраженного в предложении смысла; однако чем дальше он продвигается в осуществлении этой задачи, тем реальнее становится опасность, что он не выдержит напора все нового материала, подлежащего его переработке, и прямо‑таки утонет в этом материале. Вокруг глагольного ядра высказывания сплетается теперь настолько густая сеть уточняющих характеристик, указывающих вид и характер действия, его пространственные и временные обстоятельства, его ближний и дальний объект, что оказывается трудно извлечь из этого сплетения содержание самого высказывания и постичь его как самостоятельное значение. Выражение действия никогда не оказывается в этом случае родовым, оно индивидуально детерминировано, охарактеризовано особыми частицами и неразрывно связано с ними[208]. Если благодаря множеству частиц действие или процесс очерчиваются как конкретно — наглядное целое, то, в то же время, единство события и в особенности единство субъекта действия не получают четкого языкового контура[209]. Полный свет языка словно проливается только на содержание самого события, — а не на Я, принимающее в нем деятельное участие. Это проявляется и в том, что, например, в большинстве индейских языков флексия глагола определяется не субъектом, а объектом действия. Число переходного глагола определяется не субъектом, а объектом действия: он должен быть в форме множественного числа, если соотносится со множеством объектов, подвергаемых воздействию. Так что грамматический объект предложения становится его логическим субъектом, определяющим форму глагола[210]. Построение предложения, как и формирование языка в целом, берет свое начало от глагола, однако сам глагол остается в сфере объектных представлений: начало и ход события, а не энергия субъекта, выражающаяся в действии, — вот что представляет язык и выделяет как существенный момент.
Изменение этого подхода проявляется лишь в тех языках, что перешли к чисто личному структурированию глагольного действия, где, следовательно, спряжение в своей основе представляет собой не соединение глагольного имени с притяжательными суффиксами, а синтетическое сращение глагольного выражения с выражением личных местоимений. Отличает этот синтез от метода так называемых «полисинтетических» языков то, что он опирается на предшествующий анализ. Сочленение, которое при этом достигается, не есть просто слияние, схождение противоположностей — оно как раз предполагает сами эти противоположности и их четкое различение. С развитием личных местоимений в языке произошло ясное разделение области субъективного бытия и области объективного бытия, и все же средства выражения субъективного бытия и средства выражения объективного события образуют в глагольной флексии новое единство. Где бы ни находили исследователи выражение существенной и специфической природы глагола в данном соединении, следует сделать неизбежный вывод, что эта природа находит свое завершение лишь в сочленении глагольного элемента с выражениями личного бытия. «Ибо актуальное бытие, характеризующее глагол в грамматическом представлении, — говорит Гумбольдт, — не легко выразить само по себе, оно проявляется лишь благодаря тому, что это бытие определенным образом существует в определенном времени и лице и что выражение этого свойства неразрывно сплетено с основным словом как верный знак того, что оно мыслится только вместе с ним и словно должно быть помещено в него. Его (глагола) природа как раз и заключается в этой подвижности, которая не может быть зафиксирована иначе, нежели в отдельном случае»[211]. И все же и временная, и личная характеристика глагола, темпоральная и персональная фиксация глагольного выражения не составляют его изначального фонда, а представляют собой цель, лишь довольно поздно достигаемую в ходе языкового развития. Справедливость данного утверждения относительно временных характеристик уже была продемонстрирована[212], постепенные же переходы, предшествующие соотнесенности с Я, можно уяснить себе, если проанализировать, каким образом языки различают сферу «переходных» и сферу «непереходных» глаголов, в том числе и с помощью чисто фонетических средств. Например, в различных семитских языках непереходный или полупассивный глагол, выражающий не чисто активное действие, а состояние или претерпевание действия, обозначается с помощью смены гласных. В эфиопском языке, согласно Дильману, это выделение непереходных глаголов с помощью фонетических средств осталось вполне живым: все глаголы, обозначающие свойства, телесные или духовные характеристики, страсти или несвободную деятельность, произносятся иначе, чем те глаголы, которые выражают чистую и самостоятельную активность Я[213]. Звуковая символика служит в этом случае для выражения того основополагающего духовного процесса, который все более ясно проявляется в развитии языка, — она показывает, как Я улавливает себя в отражении глагольного выражения и как через все более четкую разработку и дифференциацию этого выражения оно только и находит самого себя и на самом деле постигает себя в своем особом статусе.