Сатанинские стихи - Ахмед Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Город сгустился вокруг них подобно лесной чаще; здания сплелись вместе и стали такими же спутанными, как ее волосы.
— Никакой свет не проникнет сюда, — шептала она ему. — Черно; все черно.
Она попыталась улечься и притянуть его с собой, к земле, но он вскричал:
— Живо, церковь! — и окунулся в неприметное здание, напоминающее коробку, ища чего-то большего, чем только облика святости.
Внутри, однако, скамейки было полны Гиацинтами, молодыми и старыми, Гиацинтами, носящими бесформенные синие костюмы-двойки, фальшивый жемчуг и маленькие шляпки-таблетки с марлевыми вуалями, Гиацинтами в длинных, девственно-белых ночнушках, Гиацинтами всевозможных мастей, и все они громко пели: Спаси меня, Иисус; затем они заметили Чамчу, оставили свою духовность и принялись орать в самой бездуховной манере: Сатана, Козел, Козел! — и прочее в том же духе. Теперь стало ясно, что Гиацинта, с которой он вошел сюда, смотрела на него новыми глазами, точно так же, как он смотрел на нее на улице; что она тоже стала видеть нечто, причиняющее ей боль; и, видя отвращение на этом ужасно заостренном и темном лицо, он позволил себе взорваться.
— Хубшис,[1153] — проклял он их — почему-то на давно отвергнутом родном языке. Хулиганье и дикари, назвал он их. — Мне жаль вас, — произнес он. — Каждое утро вам приходится смотреть на себя в зеркало и видеть, озираясь, тьму: пятно, доказательство того, что вы — нижайшие из низких.
Затем они окружили его, эта гиацинтовая конгрегация; его собственная Гиацинта теперь затерялась среди них, неразличимая — скорее не личность, но женщина-вроде-них, — и он забился в ужасе, жалобно блея, бегая по кругу, ища дорогу наружу; пока не понял, что страх его противников сильнее их гнева, и тогда он поднялся в полный рост, распростер руки и заорал дьявольским голосом, отправив их носиться по полу и прятаться за скамейками, пока сам он, весь в крови, но не согбен,[1154] покидал поле битвы.
Сновидения располагают вещи своим собственным образом; но Чамча, ненадолго пробужденный биением своего сердца, сменившимся очередным взрывом синкопы,[1155] с горечью осознавал, что кошмар был не так уж далек от истины; дух, во всяком случае, был прав. «Какая Гиацинта была последней?» — подумал он и растворился снова. — Чтобы дрожать в холле собственного дома, пока, уровнем выше, Нервин Джоши отчаянно спорил с Памелой. С моей женой.
И когда Памела из сновидения, вторя реальной слово в слово, отвергла своего мужа сто и один раз, его не существует, этого не может быть, Мервин оказался столь добродетелен, что помог, отбросив в сторону любовь и желание. Оставив за спиной плачущую Памелу (Ты посмел притащить это обратно сюда! — кричала она с верхнего этажа — из логова Саладина), Нервин, укутав Чамчу в овчину и одеяло, вел его, ослабевшего, сквозь полумрак, к Шаандаар-кафе, обещая с наивной добротой: «Все будет хорошо. Вот увидишь. Все будет просто прекрасно».
Когда Саладин Чамча пробудился, память об этих словах наполнила его горьким гневом. Где Фаришта, думал он. Этот ублюдок: держу пари, с ним сейчас все в порядке.
Это была мысль, которая вернула его к реальности, с экстраординарным результатом; через мгновение, однако, он принялся поджаривать другие идеи.
Я зло во плоти, подумал он. Он должен был столкнуться с этим. Так или иначе, это произошло, и это нельзя было отрицать. Я больше не я, или — не только я. Я — воплощение несправедливости, ненависти, греха.
Почему? Почему я?
Какое зло он совершил — какую мерзость он может совершить?
За что он — он не смог избегнуть этого понятия — наказан? И, продолжив мысль, кем? (Я придержу язык.)
Разве не следовал он собственным идеям относительно добра, разве не стремился заслуживать восхищения, посвятив всю свою волю, граничащую с одержимостью, завоеванию Англии? Разве не упорно он трудился, разве не избегал проблем, разве не стремился стать новым? Усердие, чистоплотность, умеренность, самодостаточность, доверие к себе, честность, семейная жизнь: чем было все это, если не моральным кодексом? Его ли виной было то, что они с Памелой были бездетны? В ответе ли он за генетику? Не могло ли быть, в эти перевернутые годы, что он преследовался — судьбой, так он согласился называть агента преследования — именно за его стремление к «добру»? Что теперь такое стремление считается заблуждением, даже злом? Тогда как же жестока эта судьба, чтобы добиваться его отвержения самым миром, о котором он так решительно заботился! Как безжалостна, чтобы вышвырнуть его за ворота города, давно, как он полагал, принявшего его! Какая скупая в этом недальновидность — швырнуть его обратно на грудь его народа, от которого он столь долго чувствовал свою оторванность!
Тут нахлынули мысли о Зини Вакиль, и он — виновато, невротично — смахнул их обратно.
Сердце колотило его все яростнее, и он сел, задыхаясь, ловя воздух ртом. Успокойся, или — занавес. Не место для таких напряженных размышлений: уже нет. Он перевел дух; лег обратно; освободил свой разум.[1156] Предатель в груди возобновил нормальное обслуживание.
Больше нет, твердо сказал себе Саладин Чамча. Больше не мыслить себя злом. Внешность обманчива; обложка — не лучший показатель для книги. Дьявол, Козел, Шайтан? Не я.
Не я: другой.
Кто?
* * *Мишала и Анахита явились с завтраком на подносе и волнением на лицах. Чамча поглощал кукурузные хлопья и Nescafe, пока девчонки, преодолев минутную застенчивость, не принялись тараторить, одновременно, без остановок.
— Да-а, ну и разворошил ты этот улей, я фигею!
— А по ночам ты бегаешь превращаться обратно, так ведь?
— Слышь, это ведь не фокус, да? Ну, в смысле, разве это не косметика или там театральный грим?
— В смысле, Нервин говорил, что ты — актер, и я так подумала.
— В смысле… — и тут юная Анахита увяла, ибо Чамча, изрыгая попкорн, сердито взвыл:
— Косметика? Грим? Фокус?
— Не обижайтесь, — робко встала на защиту сестры Мишала. — Это мы только так думали, знаете, ну, в смысле, это даже хорошо, было бы просто ужасно, если бы это были не Вы, но Вы — это Вы, так что все окей, — торопливо закончила она, ибо Чамча снова впился в нее взглядом.
— Дело вот в чем, — продолжила Анахита, и затем, смутившись: — В смысле, ну, в общем, мы думаем, что это что-то великое.
— Вы, она имеет в виду, — поправила Мишала. — Мы думаем, что Вы знаете, что Вы такое.
— Блеск, — сказала Анахита Чамче с ослепительной улыбкой. — Волшебство. Вы знаете. Предел.
— Мы не спали всю ночь, — поведала Мишала. — У нас были кое-какие идеи.
— Вот что мы решили, — с трепетом в голосе рассказала Анахита. — Раз Вы превратились — в то, во что Вы превратились, — тогда, может статься, в общем, вероятно, фактически, даже если Вы еще не проверили, может быть, Вы могли бы…
И старшая девушка закончила мысль:
— Вы можете обладать — знаете — могуществом.
— Во всяком случае, мы так думали, — осторожно добавила Анахита, видя тучами сгущающиеся брови Чамчи. И, подходя к двери, продолжила: — Но, наверное, мы неправы.
— Ага. Мы неправы, верно. Приятного аппетита.
Прежде, чем убежать, Мишала достала из кармана своей красно-черно-клетчатой куртки с осликом бутылочку, полную зеленой жидкости, поставила на порожек и взорвала мосты:
— О, простите меня, но мама говорит, что Вам следует использовать это, эту жидкость для полоскания рта, для Вашего дыхания.
* * *Эти Мишала и Анахита, восхищающиеся обезображенностью, которую он ненавидел всем своим сердцем, окончательно убедили Саладина, что «его народ» столь безумно заблуждается, как он и давно подозревал раньше. Так что две представительницы этого народа должны были ответить за его горечь — когда, на второе его чердачное утро, они принесли ему масала-доса[1157] вместо пачки печенья с игрушечными серебряными космонавтиками и он воскликнул неблагодарно:
— Теперь, думаете, я захочу есть эту грязную иностранную жратву? — с выражением сочувствия, делающим вопрос еще более злым.
— И правда говно, — согласилась Мишала. — Никаких сосисок тут, одна херня.
Чувствуя, что оскорбил их гостеприимство, он попытался объяснить, что думал о себе сейчас, как, ну, в общем, как о британце…
— А как насчет нас? — поинтересовалась Анахита. — Кто мы, по-твоему?
И Мишала доверилась ему:
— Во мне нет ничего от Бангладеш. Только некое место, о котором продолжают скучать папа и мама.
И, наконец, Анахита:
— Бандоглушь.[1158] — С удовлетворенным поклоном. — Вот как, во всяком случае, называю это я.