Невидимая дева - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы пересказать жизнь, нужна жизнь. Пропустим это. Потом как-нибудь.
Я, собственно, думаю про кита: как он нырял в холодную норвежскую воду, ничего не подозревая, не думая о рыжебородых северных рыбаках; как не берегся, выныривая на серую поверхность моря, воспетого модными писателями; минор модерна, – негаснущие желтые закаты в разливах северных вод, светловолосые девушки, сосны, камни, сонаты Грига. Роговые образования на нёбе, так называемые усы, задуманные как инструмент для отцеживания планктона, ему не понадобились, северные девушки нашли им лучшее применение. Тонкая талия – пышные волосы – трудная любовь – долгая жизнь – дети, которых волочат за руку по морям и континентам, – вот и войнам конец, делу венец, союзники шлют нам добротную свиную тушенку; мы съели ее и сплюнули в освободившуюся тару косточки, зубы и усы. Впрочем, зубы – у клюворылов, а наш, наш собственный, личный, серый и гладкий полосатик, наш бедный Йорик рыбы не ел, рыбаков не обижал, прожил жизнь светлую и короткую, – нет, нет, долгую, долгую жизнь, она длится и посейчас, она будет длиться, пока из жестянки на дребезжащем подоконнике чьи-то неуверенные, задумчивые пальцы будут вылавливать и отпускать, вылавливать и отпускать молчаливые, чудесные черепки времени. Зажать в кулаке частичку Йорика, молочную и прохладную, – и сердце молодеет, стучит и рвется, и кавалер барышню хочет украсть, и вода бьет фонтаном на все стороны моря, и мир вращается, крутится, вертится, хочет упасть, и стоит на трех китах, и срывается с них в головокружительные бездны времени.
Учителя
(глава из повести «На малом огне»)
…Выучив три языка с невероятной скоростью, папа решил, что и всякий это обязан уметь, и начинать надо как можно раньше, и вот через нашу квартиру, а также через нашу жизнь цепью, пошатываясь, как бурлаки на Волге, потянулись учителя английского и французского.
Сначала-то, во времена совсем палеозойские, лет четырех от роду, меня устроили в немецкую группу, – зеленая комната, низко висящая над столом лампа, остальное тонет в темноте времени – но я вела себя плохо, так что меня сразу выгнали.
Помню свой рёв и гнев – не оттого, что выгнали, а оттого, что заставляли быть там, в зеленой комнате, и есть манную кашу. А я хотела сыр! Дома-то, когда я хотела сыр, мне его сразу давали. А тут – злой смех учительницы, и услужливый смех детей, невидимых в темноте времени, и лай немецкого языка, который тут, в этой зеленой темноте, уже знали; они отгородились от меня, они плеснули мне каши. Белая, и желтое масло плавится в ней. Чувство унижения, ненависти, бессилия, и слезы пузырями изо рта, и страх, что мама за мной, конечно же, никогда не придет.
Но мама пришла и спасла, вот только я возненавидела немецкий язык и так никогда и не смогла его освоить. И дом на Кировском (Каменноостровском) проспекте, тот, где была зеленая комната, я возненавидела и ненавижу до сих пор, хотя точно и не знаю, который это дом. Просто когда я иду от Карповки в сторону Островов, по нечетной стороне, я чувствую с правого бока холодное черное пятно: где-то тут – лестница со двора – была комната слез и отчаяния.
Потом был английский язык, вернее, была Ольга Константиновна, сама английского не знавшая, но как-то ловко этот недостаток скрывавшая. Жила она в новом доме, где на первом этаже находилось почтовое отделение П-22 – пыльные слова, потому что буква «п», как известно, пыльного, светло-коричневого, почтово-сургучного цвета.
У Ольги Константиновны тоже была «группа»: водили хороводы, пили чай, считали до пяти – вот, собственно, и всё. Ольга Константиновна щедро накладывала в чай сахар, но дети не умели его размешивать, а сама Ольга Константиновна помочь не догадывалась, поэтому на дне чашки оставались вязкие кучи. Ольга Константиновна страдала от такого расхода продукта, и, зачерпнув ложкой ужасную мокрую гущу, насильно впихивала ее ребенку в рот.
Мне было уже пять лет, я уже знала, что надо терпеть. Дома была ежедневная пытка жгучей горечью: хлористый кальций; в группе – пытка жгучей сладостью. Это жжение жизни, терпи. Нам не объясняют, просто говорят: ну-ка быстро! ну-ка сейчас же!
Как-то раз группа собралась не в П-22, а в сумрачной коммунальной квартире на огрызке Большого проспекта, в доме, выходившем на площадь Льва Толстого магазином «Рыба». Там я опять плохо себя вела, и меня вывели из-за стола и велели посидеть в какой-то спальне и подумать о своем поведении.
В спальне пахло пудрой и прохладой. Окно выходило во двор-колодец, и в комнате зажгли свет. Высоко над моей головой, нежно, густо, туманно розовея, повисло шелковое яйцо. Ничего красивее в своей жизни я не видела, и, рассматривая чудесную лампу, забирала ее себе, положив начало сбору своих сокровищ – позже присоединились синие индийские моря и желтые желуди-яхонты.
К сожалению, наказание скоро закончилось, и больше я не бывала в той квартире, и прошло полстолетия, и, наверное, все, кто жил там, умерли. Но с тех пор мрачное ущелье Большого проспекта, невидимо для всех, днем и ночью озарено розовой звездой, и пока я жива, она не погаснет.
После сахарной Ольги Константиновны наступила железная Галина Валерьяновна, у которой сын был милиционер. На нее записывались в очередь, про нее говорили: «гений», и в самом деле, она обладала какими-то совершенно невероятными педагогическими способностями: за два года она обучала группу детей из шести-семи человек читать, писать и бойко разговаривать по-английски, да не просто “this is a pen”, а с употреблением сложных модальностей. Трудная система английских времен усваивалась быстро и как родная, потому что орудием Галины Валерьяновны было сочетание жесткой милицейской дисциплины со смехом и праздником. Она использовала мнемонические стишки (может быть, сама и сочиняла) –
I shall be ableTo eat a table,
– а когда тебе семь лет, то это безумно, безумно смешно и хочется еще. Какие-то лото, выуживание цифровых бочоночков из холщового мешка, обнаруживание парных гусаков на картонных карточках, выкрикивание иностранных слов наперебой, шарады с переодеванием, золотые колпаки и нарисованные усы, а к Новому году – обширный костюмированный спектакль для умиленных родителей. После обработки Галиной Валерьяновной исчезал всякий страх перед английским языком. Можно было учиться дальше.
Потом была Клавдия Антоновна, американка. Когда-то она была замужем за настоящим американцем и жила в Америке, но черт дернул ее приехать в Россию, где ее быстро арестовали и посадили в лагерь – а нечего в Америке-то жить.
У нее сохранились американские детские книжки, американская раскладная игра, которую Клавдия Антоновна робко использовала для обучения: прятала бумажного медведика в бумажном американском сундуке, за дверцами бумажного американского шкафа, под бумажной американской скатертью, свисавшей с бумажного стола. Все дверцы отворялись, все крышечки поднимались.
Я же должна была отыскивать медведика и с помощью предлогов описывать его передвижения: под столом, за дверцами, на шкафу, в шляпной коробке, – о, в шляпной коробке! Там, далеко-далеко, ветер вольно гуляет по сизой ковбойской траве, девушки-тростинки, разморенные жарой, выходят на широкое крыльцо и качаются в креслах-качалках, в облаках плывут дирижабли, а в домах, на шкафах стоят шляпные коробки! Я мечтала, думала о волшебных шляпных коробках, о платьях с бантами на поясе, болтала ногами, ленилась, не учила стихов наизусть, а надо было, и добрая, милая Клавдия Антоновна сама подсказывала каждое слово, а потом меня же, бессовестную, и хвалила.
Пальцы у нее были очень длинные, сухие, прозрачные, мытые-мытые. В круглых карих глазах – тоска. Она рассказывала маме, как ее арестовывали. «Надо вам посидеть», – сказал следователь. «Но я же ни в чем не виновата», – удивилась она. «А тут никто ни в чем не виноват», – сказали ей.
Once a month with a hop, hop, hopOff I go to the Barber Shop,
– шептала, подсказывала Клавдия Антоновна. «Я вижу розовую вазу». – «Ты видишь розовую вазу?» – «Нет, я не вижу розовую вазу». Ничему не научила меня Клавдия Антоновна, не сумела.
Тогда призвали старуху Марью Михайловну, автора учебника. Как и все прочие учительницы, она жила в коммуналке на Петроградской.
Все коммуналки на Петроградской похожи: узкая комната с двумя узкими окнами, в простенке шифоньер. Комнату перегораживает книжный шкаф, а то буфет. С одной стороны буфета получается столовая, а с другой спальня. Бедная мебель, потертая клеенка – «вот это стул, на нем сидят, вот это стол, за ним едят».
Но у Марьи Михайловны были целых три узких длинных комнаты, и сама она давала уроки в центральном отсеке, а в боковых пеналах таились три ее старых, больных дочери. Не знаю, какие болезни съедали дочерей, но иногда во время урока слышалось шуршание и медленное шаркание как бы ватной ноги. Это неспешно, как минутная стрелка, держась за стенку, ползла в уборную какая-нибудь дочь. Марья Михайловна делала вид, что никто никуда не ползет, я тоже отводила глаза, притворялась, что ничего не замечаю. Дочь скрывалась, пахло кислым; через какое-то время начинался обратный ход, а навстречу первой дочери, хватаясь за шифоньер и буфет, уже подтягивалась вторая.