Пепел - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рафал закрыл глаза и начал думать о другом, он строил планы будущего, снова нервно играл в карты, совершал в мыслях героические нападения в толпе первоклассных франтов, как вдруг он увидел на своей груди отвратительную голову. Это было само зло, во всем своем отвратительном естестве. Нечто похожее на осьминога, чудовищное, бесформенное, холодное, ослизлое, сжимающее его своими костистыми щупальцами. Он не мог ни оттолкнуть его, ни оторвать от груди. Холодный пот выступил у Рафала на лбу, голова налилась свинцом, а на душу легло загадочное пятно, которого ничто не в силах было смыть. Когда тяжелый сон сомкнул его веки, ему все еще давило грудь. Осьминог превратился в труп женщины, в раздувшееся, опухшее, ослизлое и липкое тело утопленницы. Страшный труп толстыми руками обвил шею спящего, изгнившие глаза впились в его сон, и давно разложившиеся губы приникли к его губам. Он слышал в тайнике души мерзкий любовный шепот…
Рафал проснулся поздно ночью и сел на постели так, словно его встряхнула чужая сильная рука. Слезы текли из его глаз, заливали ему лицо, – слезы, которые льются из самой глубины сердца. Эти слезы очищали тайные недра его души. Он весь содрогался, когда они текли, как содрогается земля, когда в грозу, уходящую в даль и ночь, гремит гром и сверкает молния. Вдруг из тьмы полусна выплыла ясная мысль, словно доступный зрению чудный зигзаг света:
«Что со мной?»
Но ответ не являлся из темноты. Только новый поток бурных сильных чувств хлынул, как свежая кровь из раны, нанесенной кинжалом убийцы, и омыл закрытое руками лицо. Так, чуть не до утра проносился в его уме хаос мыслей, продолжалась непередаваемая борьба, словно болезнь с болезнью, сила с силой сшиблись в жестокой схватке. Как летучие облака, в его уме проносились отвратительные видения, раскрывая весь ужас событий, деяний людей, с которыми он вчера соприкасался. Из пустоты до него доносился неописуемый вой жалкой человеческой черни; от отдельных мгновений прошедшей ночи, как от провалившихся могил, несло зловонным дыханием подлости, падения, мести, преступления и позорного издыхания. В голове у него мутилось, когда он вспоминал теперь все, что знал об этом ужасе. Руки цепенели от отвращения при одной мысли о том, что он прикасался ими к язвам, из которых сочится синяя гнойная кровь, голова пылала от мыслей, которых разум, казалось, не в силах был вместить и охватить.
На следующий день Рафал встал с постели бледный, разбитый, сам на себя непохожий, сам для себя непонятный. Равнодушно направился он в зал, где в- прошлый раз застал князя. Подходя к кованым дверям, он услышал громкий разговор, гулко отдававшийся под высоким сводом. Князь разговаривал со своим товарищем, майором прусских войск. Оба они склонились над огромными книгами, переплетенными в белую кожу. Когда Рафал вошел, они на минуту смолкли и прервали свою работу. Офицер, как и в первый раз, устремил на Рафала свои наивные и пытливые глаза, изумленные глаза огромного ребенка. На поклон Рафала он приветливо кивнул своей большой головой и улыбнулся такой искренней, ободряющей улыбкой, полной такой доброты, робости и благосклонности, которая не хочет быть навязчивой, но хочет быть принятой, что Рафал снова растрогался. Только сегодня гораздо сильнее, чем в первый раз.
– Я имел уже честь, – проговорил князь, указывая на Ольбромского, – представить вам моего секретаря.
– Да, да… Очень рад познакомиться.
– Теперь нам легче будет разобраться в Августине,[302] – прошептал как будто просительным тоном князь.
– Это очень хорошо, особенно для меня. Вы приехали прямо из деревни? – спросил майор.
– Да, он еще никогда здесь не был. Никого в Варшаве не знает. Правда ведь?
– Да, правда… – ответил Рафал шепотом.
– Несколько лет он сам занимался хозяйством, собственными руками сеял, пахал… Правда? Ведь вы мне об этом писали?
– Да, писал…
На лице майора появилась добрая, широкая улыбка, от которой он весь точно засветился. В то же время по его огромному медвежьему телу пробежала дрожь того внезапного восторга, которую часто можно наблюдать у застенчивых мальчиков.
– Труд на ниве, – заговорил он сдержанным голосом, как бы умоляя, чтобы его выслушали, – кажется мне высшим счастьем, какое только доступно человеку… Так я думаю втайне, так мне кажется. Сам я не был настолько счастлив, чтобы сподобиться этой благодати. Я солдат… Иметь возможность добыть из голой земли нечто, столь таинственное, столь чудесное по своему строению, по своей жизни и смерти, как колос пшеницы, разве это не значит быть сотворцом чуда?
Рафала мало тронули эти рассуждения. Лицо его приняло какое-то неопределенное выражение. Майор, не смущаясь, продолжал говорить тихим голосом с немецким произношением:
– Нигде не проявляется в такой мере могущество, неизъяснимая мудрость, любовь, всегда одинаково сильная, безначальная и бесконечная, извечно неизменная, великий дух строителя мира, как в созревании семени, в рождении трав на лугу, когда пригреет весеннее солнце, и в умирании последней былинки, когда в октябре ненастье окутает ее мглой. Наблюдали ли вы, сударь, когда-нибудь, видели ли внутренним оком, как трепещет в лучах солнца обнаженная земля, как колышутся на ней воды и по ним пробегает легкая рябь, как клонится и колеблется былинка от ветра, словно легкий дымок?
– Да, видел, – с дрожью ответил Рафал.
Перед ним как живая встала такая картина. Ему показалось, что и майор затуманившимися глазами навыкате явственно, отчетливо, не хуже, чем он сам, видит эту картину. Неприятное чувство страха охватило его.
– Еще у древних племен, покрытых тьмою времени, жила в душе та же тревога, то же чувство благоговения перед злаком, рождающимся из малого семени, которое носит ветер, перед деревом, которое раскрывает красивые листья и пускает свежие побеги, перед цветком, который во мраке ночи, в холодный предрассветный час творит свою чашечку…
Майор задумался на мгновение, словно позабыв о том, что его слушают, и с радостной улыбкой, с мечтательным, подернутым слезою взором продолжал:
– Древний, забытый бог… Митра![303] Властитель, от воли которого зависит цвет молодых листочков, колосья хлебов, чашечки цветов на всей нашей чудной земле… Божественный садовник! Это по его велению созревает плод груши, душистое яблоко наливается и краснеет под листом, который вянет так же, как вянет красавица мать от ненасытной любви к жестокому сыну… Это по его велению темные сливы одеваются чудесной, неповторимою краской и виноград свисает с хрупкой лозы, отягощая ее так, словно он клонится ко сну. Кажется, у пеласгийских племен родился иной образ, которым мы с князем столько раз наслаждались. Не правда ли?
– Да, мастер…
– Известный образ Деметры,[304] которую называли Пеласгийской, образ, воплощающий, олицетворяющий рождение злака из семени. Деметра – это символ семени, последнего творения целой жизни всех злаков на земле. В семени возникает творческая сила злака, и оно само становится творцом, матерью, рождающей поколения, им же несть числа. Семя – это прообраз, из которого в прадавние времена был зачат первый злак. Деметра – это прообраз прасемени и всех его потомков и вместе с тем видимый знак силы, которая никогда не может исчерпаться, которая была, есть и будет до конца мира. Простите, я злоупотребляю вашим терпением, но меня так восхитила эта божественная легенда о Деметре и, что самое любопытное, о празднествах ее в Элевсине,[305] что я часто, может быть даже слишком часто, рассказываю ее. Простите мне, сударь, эту солдатскую словоохотливость…
– Да что вы, ваша милость!.. – пробормотал Рафал.
– Что означает известный миф о похищении Персефоны-Коры?[306] Знаменитый katodos?[307] Это история каждого отдельного семени, то есть потомка Деметры. Поглощение его землей после посева. Безысходная печаль матери Деметры – это зима, вереница хмурых и дождливых дней, в течение которых семя лежит в земле, Персефона пребывает там у своего подземного супруга. Но приходит радостное anodos.[308] Пленница во всем блеске своей красоты выходит на поверхность земли и соединяется с цветущим Дионисом.[309] Семя дает росток, пробивается наружу, выбрасывает стебель, украшается цветом и рождает новые семена. В Элевсине чтили эту вечную силу природы, чудесную ее бесконечность. В гимнах, в священных плясках, в мимических сценах, во внезапном появлении символических образов под звуки торжественных слов и велений, возглашаемых верховным жрецом из рода Эвмолпидов,[310] изливались сердца и воздавались надлежащие почести животворным лучам солнца, о чем мы совершенно забыли…
Девять дней ищет Деметра по всей земле свою дочь, а на десятый прибывает в Элевсин… – рассказывал майор, обращаясь к князю и совершенно забывая о присутствии Рафала. – Она несет в руках два факела, известный символ очистительной силы огня. В Элевсине она отдыхает и нарушает долгий пост, испив напитка из воды и меда, называемого kykeon. Все это совершалось в канун ночи таинств. Те, кто относится к mystai,[311] остаются без различия пола одни, отделенные от непосвященных. С факелами в руках они посещают места страданий Деметры, то есть источник Антион и Камень Печали. Тайную часть празднеств возвещал иерокерикс,[312] повелевая тем, кто относится к mystai, хранить полное молчание. Молчание, молчание… – медленно повторил он, вперяя взор в князя.