Лондон: биография - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение нескольких следующих дней, как сообщает в своей книге «Лондонские висельники» Питер Лайнбо, его видели «сапожник в Бишопсгейте и молочник в Излинггоне». На Флит-стрит он вошел в часовую лавку и обратился к подмастерью, велев ему «делать свое дело и не перенимать у хозяина дурной привычки работать до столь позднего часу». Он быстро ограбил лавку, но за ним устроили погоню, увенчавшуюся успехом. Затем его вновь отвели в Ньюгейт, поместили в отдельную камеру и «приковали к полу двойными цепями». Все приходили посмотреть на него, и все говорили о нем. Он произвел настоящую сенсацию: «народ сходил по нему с ума», результатом чего явилась «величайшая праздность среди механиков, когда-либо имевшая место в Лондоне». Иными словами, все они разошлись по тавернам и кабакам, чтобы посудачить о кудеснике. Когда в камеру к арестованному вошел священник, Шеппард обозвал его «пряничным рылом» и заявил, что «один напильник стоит всех Библий на свете», продемонстрировав тем самым искони присущий лондонцам языческий дух. «Да, сэр, я Шеппард, — сказал узник, сидя в оковах, — а все тюремщики этого города — мое стадо»[51]. У него нашли спрятанный напильник, после чего он был переведен в «Каменный замок» на пятый этаж и прикован там к полу; на руках и ногах у него были кандалы. Все эти оковы ежедневно проверялись, и сам Шеппард находился под постоянным наблюдением.
Тем не менее — и это уже действительно граничит с чудом — он сбежал снова. Каким-то образом ему удалось высвободить руки из наручников и маленьким гвоздем разжать одно из звеньев цепи, сковывающей ноги; после этого он, словно «человек-змея» с Варфоломеевской ярмарки, выскользнул из своих тяжелых оков. Куском цепи он перепилил брус, загораживающий печную трубу, и поднялся по ней в «Красную комнату», «дверь в которую не отпирали семь лет». Гвоздем он открыл замок за семь минут и выбрался в коридор, ведущий в часовню; потом с помощью штыря от одной из внутренних решеток открыл еще четыре двери, каждая из которых была заперта и заложена засовом с другой стороны. Открыв последнюю дверь, он очутился вне тюрьмы, над городскими крышами. Тут он вспомнил, что забыл одеяло — оставил его в камере. Тогда он тем же путем, через часовню и по трубе, вернулся обратно в «Каменный замок», чтобы забрать его. Затем снова вылез на крышу и по одеялу, приколотому штырем к каменной стене, бесшумно спустился на землю.
Несколько дней после этого он скрывался, притворяясь то нищим, то мясником — два самых типичных лондонских персонажа, — в то время как на улицах вокруг распевали песенки, прославляющие его последний побег. Под видом посыльного он посетил типографа, печатавшего те «Предсмертные речи», которые, как он знал или догадывался, будут сопровождать на эшафот его самого. Он ограбил ростовщика с Друри-лейн и на добытые таким образом деньги купил себе модный костюм и серебряную шпагу; потом нанял карету и под влиянием той склонности к театральным эффектам, которая, казалось, никогда не оставляла его, проехал под аркой самого Ньюгейта, прежде чем отправиться в путешествие по окрестным трактирам и кабакам. Пойманный в тот же вечер — через две недели после побега, — он был вновь помещен в тюрьму, из которой недавно выбрался с такой ловкостью; за ним постоянно наблюдали, потом отвели его в суд и снова приговорили к смерти, причем в тот день его «окружала самая многочисленная толпа, какая когда-либо собиралась в Лондоне». Согласно приговору, Шеппарда должны были повесить в течение недели. Ходили слухи, что он вырвется у Литтл-Тернмилл на Холборне, — и по дороге в Тайберн у него отняли перочинный нож, — но ему не суждено было спастись от того, что Питер Лайнбо назвал его «окончательным побегом».
Несмотря на свою широкую популярность, фигура Шеппарда во многом остается для нас загадочной. Мы можем предположить, что одержимость идеей побега развилась у него в детстве, когда он жил в работном доме на Бишопсгейте, а свою поразительную сноровку этот легендарный вор приобрел, работая у плотника в учениках; очевидно, что именно там он научился пользоваться напильниками и резцами. Он был жестоким и бессовестным человеком, но серия его побегов из Ньюгейта преобразовала всю атмосферу города, большинство жителей которого восторгалось его отвагой. Вырваться из стен самого наглядного символа подавляющей власти — из «черной тучи», преследовавшей Босуэлла, — значило в известном смысле освободиться от всех уз обычного мира. Таким образом, мы можем приравнять опыт жизни в тюрьме к опыту жизни в самом городе. Это привычная и зачастую оправдывающая себя аналогия, но история Джека Шеппарда позволяет увидеть в ней нечто новое. Он практически никогда не покидал Лондона, хотя мог и даже должен был сделать это ради собственного спасения; например, проведя три дня в бегах в Нортгемптоншире, он приехал обратно в столицу. После своего предпоследнего побега из Ньюгейта он вернулся в Спитал-филдс, где жил в раннем детстве. Сбежав из тюрьмы в последний раз, он отказался уезжать из Лондона, несмотря на мольбы родных. В этом смысле он был истинным лондонцем, который не мог и не хотел действовать вне собственной территории.
У него были и другие черты подлинного лондонца. После своих побегов он скрывался под личинами разных мастеровых и любил совершать эффектные поступки. Проехать в карете через Ньюгейт — это было поистине гениальной драматургической находкой. Шеппард был нечестивцем вплоть до полного неверия, а его бунт против собственности имел нечто общее с эгалитаризмом «черни». После одного из его побегов в уличной брошюрке можно было прочесть восторженные слова: «Горе лавочникам и горе торговцам всяким товаром, ибо рыкающий лев опять на свободе!» Так Джек Шеппард стал неотъемлемой частью лондонской мифологии, и его свершения были воспеты в стихах, балладах, пьесах и прозе.
В 1750-м смрад Ньюгейта распространился по всему окрестному району. Тогда стены тюрьмы были вымыты уксусом, а внутри соорудили вентиляционную систему, причем семеро из одиннадцати членов рабочей бригады заразились «тюремной лихорадкой» — по этому факту можно судить об уровне заболеваемости и среди заключенных. Пять лет спустя обитатели Ньюгейт-стрит по-прежнему «не могли спокойно выйти за порог», а покупатели не желали посещать местные лавки, «опасаясь заразы». Были даже рекомендации для тех, кто мог очутиться поблизости от арестантов: «ради осторожности ему следует опорожнить кишки и желудок за день-два до этого, дабы удалить из них всякое гнилостное или гнилоподобное вещество, кое может там оказаться».
В 1770 году тюрьма была заново отстроена Джорджем Дансом, и поэт Крабб охарактеризовал ее как «большое, прочное и прекрасное здание» — «прекрасное», несомненно, вследствие простоты своего назначения. «В ней нет ничего, — писал один современник, — кроме двух огромных корпусов без окон, каждый из которых представляет собой квадрат со стороной в девяносто футов». В 1780-м она была сожжена мятежниками, а через два года восстановлена по тому же проекту. Теперь она отвечала требованиям гигиены в гораздо большей степени, чем многие другие лондонские тюрьмы, но нечто от прежнего духа все же осталось. Уже через несколько лет после восстановления новая тюрьма «приобрела мрачный вид здания, населенного призраками прошлого». Былые условия жизни внутри нее также начали возвращаться, и в начале XIX века в «Ньюгейтских хрониках» сообщалось, что «буйные безумцы мечутся по камерам, наводя ужас на окружающих… пародии на свадьбы в большом ходу среди заключенных… здесь истинный рассадник и школа преступлений… самые отъявленные злодеи свободно развращают и деморализуют своих более невинных собратьев».
Благодаря хлопотам Элизабет Фрай в 1817 году это место стало несколько меньше напоминать «ад на земле», однако в официальных отчетах тюремного инспектора за 1836 и 1843 годы по-прежнему отмечается, что узников Ньюгейта содержат в крайне тяжелых условиях. Непосредственно после составления первого из этих отчетов Ньюгейт посетил молодой журналист Чарлз Диккенс, на которого с детства оказывали гипнотическое действие зияющие ворота этой мрачной обители; по его собственному признанию, сделанному в «Очерках Боза», он часто размышлял над тем, что тысячи людей каждый день «непрерывной, шумливой рекою жизни текут мимо этого мрачного вместилища порока и страданий Лондона, не уделяя ни единой мысли сонмищу заключенных здесь несчастных созданий»[52]. Они «смеются и посвистывают», когда «всего какой-нибудь ярд отделяет их от такого же, как они сами, человеческого существа, связанного и беспомощного, чьи часы сочтены», ибо день его казни уже назначен. В своем втором романе, «Оливере Твисте», Диккенс возвращается к этим «страшным стенам Ньюгета, скрывавшим столько страдания и столько невыразимой тоски»[53]. Здесь Фейджин сидит в камере для осужденных — Диккенс отмечает, что тюремная кухня находится рядом с двором, в котором воздвигнут эшафот, — и на гравюре Джорджа Крукшенка, выполненной после посещения им одной из таких камер, изображены каменная скамья и матрац на ней. Больше ничего не видно — только железные прутья, вделанные в толстую каменную стену, да горящие глаза самого узника. Юный Оливер Твист добирается до этой камеры «темными, извилистыми коридорами» Ньюгейта, хотя тюремщик предупреждает, что «такое зрелище не для детей». Скорее всего, Диккенс вспоминает здесь свое собственное прошлое, поскольку одним из его самых стойких детских впечатлений о Лондоне было посещение отца и родных в тюрьме Маршалси в Саутуорке. Возможно, поэтому образ Ньюгейта преследовал его всю жизнь и поэтому однажды ночью, ближе к концу жизни, усталый и разочарованный, он вернулся к этой старинной тюрьме и, «прикасаясь к шероховатому камню», стал «думать о спящих внутри заключенных».