Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика) - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая постановка Брехта (совместно с Каспаром Неером) состоялась в Куре в феврале 1948 года почти при закрытых дверях. В Цюрихе мы увидели "Антигону" в исполнении Елены Вайгель только на одном из утренних спектаклей. Это было неповторимое зрелище, хотя билеты остались лежать в кассе нераспроданными. Но главное для Брехта было то, что он мог репетировать. Ему некуда было спешить. Он репетировал для Берлина, и неважно, где шли эти репетиции - в Куре или в Цюрихе. Пьеса, которую он передал для постановки Цюрихскому театру, была сравнительно безобидной. Она называлась "Господин Пунтила и его слуга Матти". Брехт написал ее давно, еще в Финляндии. Тот факт, что ему как иностранцу не разрешалось ставить свое имя в качестве режиссера, его не огорчал. Это была только подготовка к Берлину, и чем незаметнее она шла, тем лучше. Во время репетиции Брехт держался в тени. И только изредка давал те или иные указания.
Молодая талантливая актриса, девушка из богатой семьи, в пьесе играла роль молоденькой служанки. По ходу действия она держит в руках таз с бельем. На репетиции, увидев ее с этим тазом, Брехт засмеялся. Она долго не могла понять, в чем ее ошибка. Ее реквизит ничего не весил. Брехт вежливо потребовал, чтобы на следующих репетициях в тазу лежало мокрое белье. Это было его единственное замечание. Через три недели он сказал: "Вот видите, ее бедра сами сообразили, в чем дело!"
Но чаще всего он просто ограничивался ролью наблюдателя. Брехт на сцене всегда смущался, она была для него непривычным местом. И все же актеры мгновенно представляли себе тот нужный жест, которого он от них добивался и который сам не мог передать, в лучшем случае только пародировал его.
Мне доводилось видеть режиссеров и раньше. Что же отличало от них Брехта, что его выделяло? Он мог оставаться в нерешительности. Если что-то не получается сегодня, может получиться завтра или послезавтра. Только не надо довольствоваться достигнутым в данный момент результатом - надо продолжать поиски, и не делать вид, будто тебе заранее известно, что из всего этого выйдет.
Репетировать - значит узнавать, исследовать.
Являясь учителем и наставником, Брехт избегал теоретизирования: он смотрел и реагировал, впечатление имело для него первостепенное значение. Разумеется, он знал, чего хочет, и его нельзя было купить броскостью впечатлений. То, что называется вкусом, носило у Брехта характер политический. Если Брехт считал что-то прекрасным или безобразным, он не притворялся; сейчас мне даже кажется, что он был наивен наивностью эстета. На репетициях (во всяком случае, в Цюрихе, где в большинстве случаев он имел дело с аполитичными актерами) он ни разу не прибегал к политической фразеологии в качестве аргумента: когда Матти, слуга, отправлялся вместе с Пунтилой, помещиком, осматривать ландшафт, от которого последний в восторге, то жесты и мимика индифферентности, заставлявшие слугу молчать, обозначались просто словами "лучше", "веселее", "естественнее", точно так же как сразу "намного лучше" стало, когда служанка с тазом для белья перестала расхаживать по сцене, как профессиональная теннисистка. И так всегда, сплошные вопросы вкуса! Я, например, считаю какую-то сцену так себе, обычной. Брехт в недоумении - неужели? Другая меня восхищает. Он делает вид, что не замечает этого, и спрашивает: "Скажите, что в ней заурядного?" Я не могу ответить. "Встретимся потом, - говорит он, - подумайте хорошенько". После подробного разговора выясняется, что мои вкусы носят тоже политическую окраску, хотя я этого и не осознаю. "Вы хотите, чтобы Пунтила вел себя, как господин, именно так он и поступает, когда демонстрирует свое ничтожество, свою заурядность".
Через некоторое время: "Возможно, вы и правы. Нужно стараться, чтобы не вся сцена была отталкивающей, а только сам Пунтила. На следующей репетиции надо будет попробовать".
Для наших актеров новым явилось то, что им не нужно было заранее следовать режиссерским идеям. Казалось, постановка сама выкристаллизовывалась в процессе непредвзятой проверки того, что делали актеры. Текст также менялся по ходу репетиции. Гиршфельд отдавал распоряжения, Брехт отменял то, что не соответствовало сюжету. Конечно, не обходилось без неудач, однако они устранялись без поспешности, с учетом целесообразности того или иного приема. У Брехта было время, и он ждал, пока сюжет по крупицам не восстанавливался и не превращался в нечто естественное, цельное, что внешне игралось само собой и в процессе игры способно было воспроизвести жизненную реальность без ненужных натяжек. Все надуманное отпадало само собой. Репетиции, казалось, состояли из просмотров.
Некоторые из актеров недоумевали. Они играли лучше, чем когда бы то ни было.
Новое открытие для меня: его юмор. Я понял его только после того, как лично познакомился с Брехтом. Его пьесы, до того как Брехт сам осуществлял их постановку, казались мне серыми, злыми по своей сути. По крайней мере, я считал, что они не доставляют удовольствия даже нападающей стороне. На репетициях "Пунтилы" актеры часто приходили в смущение, когда из задних рядов партера кто-то вдруг начинал хохотать: оказывалось, что смеялся Брехт.
Как-то мне вдруг снова бросилось в глаза, что Брехт напоминает заключенного: маленькие круглые глазки на плоском лице похожи были на глаза птицы, чересчур обнаженная шея казалась неестественно длинной. Несмотря на такую внешность, он чувствовал себя всегда бодро. Лицо его производило порой отталкивающее впечатление, особенно на тех, кто не был знаком с ним раньше. Кепка и куртка казались взятыми напрокат у более упитанного Дессау. И только сигара неизменно торчала изо рта: узник концлагеря с сигарой в зубах! Но даже небритым Брехт умудрялся выглядеть опрятным и свежим - ничего общего с клошаром или Вийоном *. Неприметный, невзрачный на вид человек с коротко подстриженными волосами. Короткая прическа словно напоминала о некоем позоре, которому его подвергли.
Мы садились за столик в кафе "Ост", которого теперь уже не существует, напротив большого пустого стола для студентов. Стена над столом была разрисована колоритными узорными надписями. Брехта они не раздражали. В чем состоит призвание актера? Этот вопрос заставлял его призадуматься, как будто он раньше ни строчки не писал об этом. Сейчас у него было время, и он хотел выговориться, оставаясь при этом внимательным и оживленным. Как только разговор прекращался, он опять становился печальным, невзрачным. Оказавшись на улице, Брехт шагал походкой человека, от которого, если судить по ней, многого ждать не приходится, человека, обиженного судьбой, в серой надвинутой на глаза кепке. Прежде всего в глаза бросалась шея, худая, длинная, обнаженная шея. Походка Брехта была стремительна, но руки не принимали участия в ходьбе. Казалось, его серая фермерская куртка взята со склада какого-нибудь казенного учреждения. Личными вещами оставались только многочисленные карандаши в верхнем кармане куртки да неизменная сигара в зубах. Брехт не знал, куда девать свои руки, и засовывал их как нечто неприлично оголенное в карманы куртки.
5 июня 1948 года. Премьера "Пунтилы" в Цюрихе. Зрители приняли ее без энтузиазма, но Брехт остался доволен. "Такие вещи нужно играть снова и снова, - сказал он, - пока к ним не привыкнут, как привыкли к Шиллеру. Для этого потребуется еще несколько лет". Он говорил о премьере так, словно она была обычной репетицией.
Идеологические дискуссии между нами, неизбежные поначалу, со временем прекратились, но не благодаря противодействию с моей стороны, а из-за того, что для Брехта я оказался слишком неквалифицированным оппонентом. У него хватало других забот, кроме того, чтобы натаскивать меня. Зато он с удовольствием шел со мной на строительную площадку, просил объяснить конструкции, рассказать о проблемах современной архитектуры или о чем-нибудь менее сложном, например об организации крупного строительства. Профессиональные знания и прежде всего деловые качества всегда вызывали у него уважение. Сопровождавшая нас Рут Берлау, как и подобает женщине, скоро начинала скучать, а Брехт покорно, хотя и не без страха, поднимался все выше и выше по строительным лесам и наконец забирался на десятиметровую вышку, с которой открывался прекрасный вид. Правда, тут его трудно было заставить слушать объяснения, и он только восклицал: "Вот здорово, Фриш! Вы просто молодчина!" Однако, когда Рут Берлау, нацелившись на него своей камерой, потребовала, чтобы он подошел к краю площадки, Брехт отказался - лекции по статике он соглашался слушать только внизу. "У вас честная профессия, Фриш", - повторял он. Расставаясь, Брехт прощался всегда немногословно, легко. Однако сейчас, после осмотра строительного участка, он распрощался со мной очень тепло, по-товарищески. Хотя то, что доброе согласие между нами не основывалось на согласии идеологическом, было очевидно.